Выбрать главу

А забвение своего назначения, его замена на “чечевичную похлебку” либерализма и административного восторга — опасны и разрушительны.

Русская судьба

Мало у какого из народов “цивилизованной Европы”, да, пожалуй, и всего мира, судьба складывалась так, как у русских. Особенно в ХХ веке, который стал для нас и вершиной исторического пути, и низшей точкой падения. Всё выпало на долю русского человека — и слава освободителя полумира, и оговоры позабывших благодарность соседей, ныне клеймящих “иванов” как оккупантов. И горше всего — наветы, доносы в родном дому, лишившие Россию сотен тысяч, если не миллионов сыновей — нередко наиболее деятельных и совестливых.

А потом (в 60-80-х) — новое испытание, на этот раз достатком. Относительным, разумеется: в особой холе русским так и не довелось пожить. Нежданно свалившийся прибыток многие — именно с непривычки к житейскому благополучию — пустили на “весёлую жизнь”, а проще сказать, на пьянку. Окончательно угробив и без того подорванное историческими передрягами здоровье народа.

Грустна русская судьба. Но и трагически выразительна. А быть может, она станет и поучительной — если только даст нам Господь ума понять, что мы сотворили с собою сами и что дали сотворить с собой чужим. Вот для этого осмысления пережитого, прежде всего, а также для того, чтобы сохранить память о предельно насыщенной, наполненной свершениями и потерями жизни наших отцов и матерей, дорогих людей уходящей эпохи, редакция открывает новую рубрику “Русская судьба”. Знаменательно, что первым материалом, публикующимся под этой рубрикой, стал очерк Сергея Викулова, долгие годы возглавлявшего журнал “Наш современник”.

Александр Казинцев

Сергей Викулов Железная могила

20 июня на 76-м году жизни умер мой крёстный Иван Васильевич Шилов — младший брат моей матери. Известили меня об этом телеграммой. Не раздумывая, собрал сумку, поспешил на вокзал.

Поезд до Вологды идёт восемь часов. От Вологды 150 километров предстояло правиться автобусами, с пересадкой в райцентре, городе Белозёрске… В вагоне почти не спал, хотя поезд был ночной. Под стук колёс “листал” страницы памяти, на которых запечатлелась нескладная, горькая на посторонний взгляд, а коли разобраться — обычная жизнь русского мужика середины ХХ века.

Одиннадцатилетним мальчишкой мой крёстный узнал, что в России свергнут и расстрелян царь, что теперь можно в церковь не ходить и дома не креститься и что всё это называется незнакомым для деревни словом “революция”.

В семье он был третьим и последним ребёнком, “поскрёбышем”, и единственным “парнем”, старшие были “девки” — Катенька и Марюта. Они мало интересовали Василия Алафёровича (“Подрастут — и нет их”), его радовал и заботил сын, Ванюшка: сегодня — помощник, а завтра — наследник. А наследовать было что: за околицей, на “горке” (любой холмик в нашем краю зовётся горкой), машет широченными крыльями мельница; в середине деревни, тоже на высоком месте, изба летняя — высокая, просторная, светлая, и рядом, впритык ко двору — другая, “зимовка”; у ней окна пониже, да и сама она и поменьше, и поприсадистей — в такой легче зимой тепло держать… Да и во дворе — не ветер гуляет, там две коровы (вторую “припустил” уже при советской власти), жеребец породистый Реун, которого Василий Алафёрович завёл тоже в эти, нэповские, годы, ну и овцы, конечно, и бычок…

Новая власть, грех обижаться, давала жить. Верилось, что так будет и дальше. Ванюшка песню с улицы принёс:

Товарищ Ленин умирал,

Рыкову заказывал:

“Мужиков сади в мешок,

Туго не завязывай!”

Слава Богу, пока не завязывал… Летнюю избу, кстати, батько в эти же годы срубил. Да и не он один… Радовался не столько избе, сколько открывшейся возможности целиком отдаться весёлой этой работе, имея под рукой смышлёного паренька. “Проворен, — делился радостью с женой, — на лету всё схватывает”.

Любил отец и огородом заниматься. Всё было у него на грядках, всё, что могло расти в этих краях. Кроме грядок по всему огороду яблони, а под ними — ульи, колодец, баня…

Выкраивал Василий Алафёрович время и на мельницу. Опять-таки помня, что у него парень растёт, наследник, и надо было научить его не только запускать жернова, но блюсти порядок на мельнице, руководить ею… Спросил однажды сына: “Жёрнов потребуется новый сковать — скуёшь?” “Если покажешь — скую!” — уверенно ответил Ванюшка. И сковал!

Ну а пахать он научился и того раньше. 12 лет ему было… Мать наказала отнести отцу на пашню обед. Подхватил корзину в назначенное время и побежал. Отец остановил лошадь в борозде, трухнул ей сена, присел на межу, жуёт, а сам всё на парнишку поглядывает.

— Хочешь попробовать? — кивнув в сторону борозды, спросил.

— Хочу! — Ванюшка даже вскочил, приняв предложение отца как подарок.

Лошадь была в настроении, плуг на уставе. Пошло дело! Отец, скупой на похвалы, в тот раз всё-таки сказал: “Молодец! Без хлеба не будешь”.

Но особую страсть имел Василий Алафёрович к охоте и рыбалке. А охота была! Зимой — зайцы! Господи, сколько их водилось тогда! Только выйди за овин, ещё и лыжи на плече, а уже следы… А вокруг стога — площадка утрамбованная, хоть пляши… Гоняться за длинноухими с ружьём? Зачем, когда у него десятки капканов, по-деревенски “клепей”, причём самим скованных. К вечеру поставь их на тропах заячьих, а утром только собери добычу да унеси домой.

Весной — рыба. Чуть начнёт “отъедать” лёд от берега, он вместе с Ванюшкой, взвалив на плечи “рюси”, отправляется к озеру: четыре версты до него лесным да болотным водопольем… Добыча — икристые щуки, краснопёрые окуни-“горбачи”, язи-хитрованы… Притащит рыбу домой — бабам работа, а ему отдыхать некогда: надо успеть на ток, развести под боком у глухарей костёр (без огня за ночь околеешь), а перед рассветом бесшумно прокрасться в ток — петь глухари начинают ещё в темноте… Бывало, отец “валил” за одну зорьку четырёх-пятерых красавцев. Вынести их из болота разом невозможно: глухарь — птица тяжёлая. Двух он укладывал в заплечный мешок, остальных, привалив мхом, оставлял возле кострища. За ними посылал Ванюшку с зятем, моим отцом.

Не диво, что со временем Иван Васильевич стал не менее удачливым глухарятником, да и рыбаком — тоже: школу прошёл знаменитую! Годам к двадцати он мог уже заменить отца в любом деле.

В конце 1977 года крёстный сообщил мне, что 10 октября, по случаю Дня работников сельского хозяйства, он “немного выпил с мужиками — всего четыре бутылки “Экстры” на пятерых” — и заснул, а когда встал, его “пошатило”, и он упал и крепко ушибся. В районной больнице ему сделали рентген и кроме перелома ребра “обнаружили очаговое заболевание лёгких”. Поскольку в Белозёрской больнице таких больных не лечат, его отправили в Череповец. Тамошние врачи диагноз подтвердили. “Лежать мне здесь до конца февраля, — с грустью писал мне крёстный, — а потом ещё месяц, “бесплатно”, в санатории. Для меня это очень нежелательно, с войны не переношу больницу, не знаю, чем занять себя. Хожу по коридору — 15 раз туда, 15 раз обратно, воображаю себе, что на озеро иду или на болото — глухарей послушать…

Представил я родного старикана в таком положении, и пала мне в голову мысль помочь ему. “Знаю, — написал я ему, — что больничное время — длинное время и коротать его трудно. Попробуй-ка ты, дорогой мой, от скуки заняться описанием своей — худой ли, хорошей, но уже довольно длинной — жизни; писать-то ведь ты умеешь, я в этом убедился, читая твои письма. По ним знаю, как ты жил последние десять лет, то есть после моего отъезда в Москву, и многое из того, о чём ты печалился, чему радовался, “вставил”, как ты выразился, в поэму “Письма из деревни”. Теперь меня интересуют твои молодые годы. 24 года было тебе, когда в наших деревнях организовались колхозы. Что тебе запомнилось из этого времени? Напиши.

И ещё. В 1937 году был “взят” (опять твоё слово; в городе говорят: “был репрессирован”) твой отец, а мой дедушка. Восьмидесятый год шёл ему тогда… Вступая в партию в сентябре 1942 года под Сталинградом, я не мог не указать в анкете: из родственников был репрессирован дед по матери Василий Алафёрович Шилов.