Явление старца во сне записано поэтом столь достоверно и убедительно, что не верить этому невозможно. Он не знал, сколько ему оставалось жить, и все шесть оставшихся месяцев проживет в постоянном ожидании смерти.
Сестра поэта Ольга Сергеевна в эти июньские дни 1836 года посетила брата на Каменном острове. Это было последнее их свидание: она уезжала на постоянное жительство в Варшаву, к месту службы своего мужа. Сестра “была поражена худобою брата, желтизною лица и расстройством его нервов. Александр Сергеевич с трудом уже выносил последовательную беседу, не мог сидеть долго на одном месте, вздрагивал от громких звонков, падения предметов на пол”.
Вот откуда это торопливое “Кто там идет?”
Понятно, почему Пушкин не сделал даже попытки включить эти стихи в так называемый Каменноостровский цикл. Слишком много надо было объяснить своего, личного, о чем читателю не обязательно знать. Как всегда, он стремился уйти от событий собственной жизни, меняя порядок написания стихотворений, давая им ложные номера. Но не сумел посмотреть на свою трагедию, как на чужую, и ничего не напечатал, предоставив суду потомков решать, угодно ли Богу разделение в художнике жизни и творчества.
“Исполненные духовною мудростию, люди рассуждают о духе какого-либо человека по священному Писанию, смотря, сообразны ли слова его с волею Божией, и по тому делают о нем заключение”. Так учил преподобный Серафим Саровский в своем наставлении “О хранении познанных истин”.
Но как сам поэт судил о себе в последние полгода своей великой и таинственной жизни, и как осуществилась над ним самим эта Божья воля?
Еще за полтора года до скончания своих дней он утратил надежду на ту свободу, о которой писал спустя три года после женитьбы:
Давно завидная мечтается мне доля -
Давно, усталый раб, замыслил я побег
В обитель дальную трудов и чистых нег.
И далее: “О, скоро ли перенесу я мои пенаты в деревню — поля, сад, крестьяне, книги; труды поэтические — семья, любовь ets. — религия, смерть”.
Жуковский решительно пресек его попытку удалиться в деревню. Он убедил поэта, что решение оставить царскую службу гибельно для него. Но как раз потому поэт и погиб, что остался служить при Дворе. Жена же окончательно отрезала для него путь в Болдино, которое он понимал как родной дом, где он намеревался прожить остаток жизни, где ему так плодотворно работалось, где он принес свое литературное покаяние за то, что бездумно играл своей жизнью и жизнями друзей, за свою аристократическую спесь, за игру в Дон Жуана, за то, что воздвигал хулу на самого Бога Духа Святого.
“Юность не имеет нужды в at home, зрелый возраст ужасается своего уединения. Блажен, кто находит подругу, — тогда удались он домой”.
Поэт нашел себе подругу, но с ней ему суждено было остаться бездомным, и он роптал — не на жену, не на друзей, не на судьбу, он роптал на себя за свою неспособность защитить семью.
“Дай Бог тебя мне увидеть здоровою, детей целых и живых! — пишет он жене в одну из разлук, — да плюнуть на Петербург, да подать в отставку, да удрать в Болдино, да жить барином! Неприятна зависимость; особенно, когда лет 20 человек был независим. Это не упрёк тебе, а ропот на самого себя”.
Смертельно больная мать поэта пишет дочери Ольге из Петербурга о своей невестке, еще не успевшей оправиться от третьих родов: “У нее большие проекты по части развлечений, она готовится к Петергофскому празднику, который будет 1 июля, она собирается также кататься верхом со своими сестрами на Островах, она хочет нанять дачу на Черной речке, ехать же подалее, как желал бы ее муж, она не хочет — словом, чего хочет женщина, того хочет Бог”.
Похоже, что того же мнения был и сам поэт. Он оправдывается перед женой, которая поняла свое замужество как причину жалоб супруга на зависимость от семьи: “Никогда не думал я упрекать тебя в своей зависимости. Я должен был на тебе жениться, потому что всю жизнь был бы без тебя несчастлив; но я не должен был вступать в службу и, что еще хуже, опутать себя денежными обязательствами. Зависимость жизни семейственной делает человека более нравственным. Зависимость, которую налагаем на себя из честолюбия или из нужды, унижает нас. Теперь они смотрят на меня, как на холопа, с которым можно им поступать, как им угодно. Опала легче презрения. Я, как Ломоносов, не хочу быть шутом ниже у Господа Бога. Но ты во всем этом не виновата, а виноват я из добродушия, коим я преисполнен до глупости, несмотря на опыты жизни”.
А в конце августа того же года уже сестра поэта писала матери: “Вчера приезжал Александр с женой, чтобы повидаться со мною. Они больше не собираются в Нижегородскую губернию, как предполагал Monsieur, так как мадам и слышать об этом не хочет… Она не тронется из Петербурга”.
В то лето он приступил к воплощению сюжета, найденного у англичанина Баньяна. В стихотворении “Странник” мистическая проза семнадцатого века обрела реальный, не придуманный трагизм. Поэт хорошо понимал, какую смертельную опасность таили для него заботы друзей и образ жизни жены.
Однажды странствуя среди долины дикой,
Незапно был объят я скорбию великой
И тяжким бременем подавлен и согбен,
Как тот, кто на суде в убийстве уличен.
Потупя голову, в тоске ломая руки,
Я в воплях изливал души пронзенной муки
И горько повторял, метаясь как больной:
Что делать буду я? Что станется со мной?
И так я, сетуя, в свой дом пришел обратно.
Странник раскрыл причину своей скорби жене и детям.
“…Идет! Уж близко время:
Наш город пламени и ветрам обречен;
Он в угли и золу вдруг будет обращен,
И мы погибнем все, коль не успеем вскоре
Обресть убежище; а где? о горе, горе!”
Но жена и дети посчитали его больным, безумным человеком. И он вновь пошел бродить, “уныньем изнывая и взоры вкруг себя со страхом обращая, как узник, из тюрьмы замысливший побег”.
Слова те же, что в прошлогодней элегии: “Давно, усталый раб, замыслил я побег”. Только теперь он не знает, куда бежать.
Духовный труженик — влача свою веригу,
Я встретил юношу, читающего книгу.
Он тихо поднял взор — и вопросил меня,
О чем, бродя один, так горько плачу я?
И я в ответ ему: “Познай мой жребий злобный:
Я осужден на смерть и позван в суд загробный -
И вот о чем крушусь: к суду я не готов,
И смерть меня страшит”.
“Коль жребий твой таков, -
Он возразил, — и ты так жалок в самом деле,
Чего ж ты ждешь? зачем не убежишь отселе?”
И я: “Куда ж бежать? какой мне выбрать путь?”
Тогда: “Не видишь ли, скажи, чего-нибудь?” -
Сказал мне юноша, даль указуя перстом.
Я оком стал глядеть болезненно-отверстым,
Как от бельма врачом избавленный слепец.
“Я вижу некий свет”, — сказал я наконец.
“Иди ж, — он продолжал, — держись сего ты света;
Пусть будет он тебе единственная мета,
Пока ты тесных врат спасенья не достиг,
Ступай!” — И я бежать пустился в тот же миг.
За полтора года до своей кончины поэт как будто уже предчувствовал невозможность спасения в at home и в душе проживал побег из дома, из города, из мира, где некогда мечтал обрести свое счастье, а теперь
Спешил перебежать городовое поле,
Дабы скорей узреть — оставя те места,
Спасенья верный путь и тесные врата.
То есть вход в царствие небесное. Это написано о себе, а не о каком-то страннике семнадцатого века. Это его побег. Спустя год у него вырвется:
Напрасно я бегу к сионским высотам.
Грех алчный гонится за мною по пятам…
Еще недавно он отшучивался, отвечая на проницательные упреки жены в том, что проводит время среди соблазнов Летнего сада, рядом с которым Пушкины снимали квартиру; и дружит с Соболевским, имевшим в обществе репутацию шекспировского Калибана, то есть животного.