Рок? Проклятье первой семьи, кою отец оставил в Иркутске, уехав “обустроиться” в Петербург, а затем — на империалистическую, гражданскую?
Сейчас, оглядываясь назад, я иногда думаю, что тут была рука уже моей судьбы. От скольких будущих приступов отчаяния, когда хочется опустить руки и бросить всё, даже продолжение существования, загородила меня эта “тренировка” бедой, грязью, матерщиной, ложью и предательством, преподанная мне мачехой и её окружением в детстве. Выработала умение сопротивляться. Так что, наверное, спасибо, судьба, за жестокое начало осмысленной жизни.
Жили мы с отцом в большом монастырском доме на улице Воздвиженке, многажды после переименованной и, наконец, возвратившей себе первоначальное название. Во дворе стояла церковь Воздвиженья Креста Господня, взорванная в тридцать четвертом году прошлого века. Перед тем она долго была закрыта, взорвали её летом, я была тогда у бабушки во Владимире, потому это страшное действо не запомнилось мне. Но ясно вижу иногда в предсонье — бескрайний пустой наш двор, вернее, тогда уже пустырь, замусоренный битым кирпичом, обломками цветного стекла; обыденно валяющиеся повсюду жёлто-гладкие человеческие кости. Кости повыбрасывали из околохрамных захоронений, когда раскапывали что-то для начавшего строиться метро, — так и валялись они многие годы, пока снова не вобрала их в себя земля. Пустырь этот потом огородили, устроили склад, где хранились опять же стройматериалы для того же метро.
Хорошо, что не сотворили бассейн, как на месте взорванного тремя годами раньше храма Христа Спасителя…
На службы в нашу тогда ещё действующую церковь меня приводила одна из нянек, пытавшаяся приобщить меня к родовой православной вере. Крещена родителями я, конечно, не была, не думаю, что удалось это совершить няньке. Совершили мы этот необходимый русскому человеку обряд вместе с Юрой, уже немолодыми, благословил нас ныне покойный митрополит Питирим. Вечная ему память.
Помню, словно бы во сне, очертания белокаменного, высокого: в распахнутой глубине трепещет желтой тайной свет, волнами доносится колыхание поющих голосов. Грустное, страшное для меня. Люди в чёрном, быстро передвигающиеся по двору, внутри церкви. Нянька сначала с уговорами, потом силой затаскивала меня в храм, я как бы пропадала среди подолов и полушубков молящихся. Об этих посещениях нянька отцу не велела говорить, но, видно, я проговорилась, женщина эта из моей жизни скоро исчезла.
Дом наш был трёхэтажный, с длинными коридорами, туда выходили высокие, обитые черной клеёнкой двери. С бронзовыми табличками, на них фамилии: Мерцаловы, Светинские, Подъячевы. Принадлежность исконную к месту, где эти семьи — старики в основном — жили, фамилии эти обозначали. Но жил в нашем коридоре и певец — бас Большого театра Державин, жили и некие Волянские, про них говорили, что они из “бывших”.
Уходя на службу, отец запирал меня дома одну. Здесь, несомненно, и кроется моё дальнейшее желание “золотого одиночества”. Что я делала? Читала, придумывала, играла. Но часто садилась возле входной двери и смотрела в замочную скважину, кто поднимается или спускается по лестнице. Дверь наша выходила на лестничную площадку. Ждала отца. Иногда так и засыпала на коврике у двери.
Мне влетало, конечно. Впрочем, отец меня никогда не бил, даже не шлёпал, дабы не унижать мою личность: “Ты поганая девочка, я не знаю, что мне с тобой делать!” Слова эти сопровождались нервным подёргиванием губ, долгим тяжёлым вздохом, молчанием, демонстративно прикладываемой к сердцу ладонью, якобы унимающей боль сердечного приступа. “Папочка, милый, только не умирай, я никогда больше не буду!” — захлёбывалась я рыданиями. Подобное действовало на меня куда сильнее, допустим, обычной порки, скорее всего озлоблявшей, вселявшей с детства страх, настороженность, комплекс неполноценности. Думаю, однако, ранимость и незащищенность, сохранившаяся во мне на всю оставшуюся жизнь, тоже из этого отцовского мучительства. “Папочка, милый, не умирай!” — это ли не желанная плата за обретённые хлопоты? Дитя своё он любил, ему сладко было, что оно отвечает ему тем же. Думаю, что любовь тут предпочтительнее страха, ненависти.
А вот ещё пример “воспитательного приёма” моего батюшки, — запись, обнаруженная мною в старом блокноте: “8 февраля 48 года. Какое большое значение имеет всё-таки внушение ребёнку. Я помню, когда мне было года четыре, отец мне рассказывал, как “господа” били “человека” по лицу и платили ему за это пятёрку. Я тогда, помню, сказала: “Пятерку! Я бы тыщу потребовала!” А отец просто сказал, и мне это на всю жизнь: “И позволила бы себя по лицу ударить?.. По лицу!..”
Спустя пятьдесят пять лет, в 1986 году, Владимир Егоров, зам. заведующего отделом культуры ЦК КПСС (после он какое-то время был министром культуры), скажет мне раздраженно, отвечая на мой звонок: “Майя Анатольевна! Вы не умеете просить!” Не умею.
Ещё почти в детстве — была я лет десяти — попалась мне какая-то мудрая, возможно, индийская книга — читала, повторяю, без разбора и жадно. Книг в нашем доме, следуя традициям Времени, самых разных было также много. Рекомендовалось в этой книге для воспитания характера, без которого, по мнению мудреца, жизнь будет цепью уступок себе и обстоятельствам, приучить себя делать то, что в данную минуту делать не хочется. Допустим, ты лежишь, тебе уютно, но надо бы встать, открыть или закрыть окно, зажечь или погасить свет, но неохота… “Встань, — советовал мудрец. — Великое копится из малого!..” Я интуитивно чувствовала, что характера на сей момент жизни у меня маловато, потому, сделав над собой усилие, вставала. Мне с детства многое легко — то, что другим трудно. Меня высмеивали подруги и знакомые: зачем повергать себя в дискомфорт, в неудовольствие, когда можно перетерпеть небольшое неудобство, опустить необязательную необходимость, полениться, понежиться. Ведь лень тоже как бы из доступных человеку удовольствий! Зачем лезть на крутую, поросшую малопроходимым лесом гору, когда можно с комфортом гулять по шоссе?!. Но я давным-давно не получаю удовольствия, гуляя по шоссе, у меня с теми, кто может утешиться прогулкой по шоссе, давным-давно разная шкала необходимых ценностей… Впрочем, в те времена подобных мне любителей трудных дорог было много. “За туманом и за запахом тайги” ехали. Не за миллионами долларов…
Потому и живем мы с Юрой тридцать уже лет в русской деревне — жить там нынешнему “цивилизованному человеку” трудно, неудобно, а нам хорошо.
6. О чём рассказывал мне отец?.. Рассказы его, по мере того как я вырастала, повторялись вдохновенно, усложнялись. Даже в последний его приход ко мне, незадолго до смерти, он всё что-то рассказывал, вспоминал… Мне, как обычно, было некогда, куда-то торопилась, что-то дописывала. Он не обижался, продолжал: “Нет, ты послушай! Это же тебе пригодится для работы!..” “Да, да, папа, потом!.. Мне сейчас надо…” Как же теперь я, вспоминая, каюсь: надо было слушать, жалеть, сострадать! Это-то в последнее его в моём доме краткое гостевание и было главным! Но не вернуть, не поправить…
Наверное, в нём погиб неплохой литератор: речь его, рассказы были яркими, образными. Как-то, посмеиваясь смущенно, отец признался мне, что, прочитав купринскую “Яму”, хотел написать роман о жизни городских проституток, ходил не то в Питере, не то в Москве вечерами на бульвар, где собирались, поджидая клиентов, продажные барышни, расспрашивал их, записывал. Но так ничего и не написал. И записи эти пропали. В его время к занятиям литературой относились почтительно, серьёзно. Не так, как нынче. Сейчас каждый, пожелав и потыкав некоторое время пальцем в компьютер, может считаться писателем. Отец мой писателем так и не стал.