Выбрать главу

Зинаида Ивановна отодвигается от стола, тяжело встает со стула и медленно идет к передней стене, на которой, в застекленных рамках, семейные фотографии. Протирает глаза уголочком головного коленкорового платка.

— Ротой командовал, командир роты автоматчиков. Привыкла теперь к таким страшным словам… Ездила в Москву на сельскохозяйственную выставку как хорошая доярка вместе с другими ударниками. Когда поезд к столице приближался, все в окно глядела. Все о нем думала: где-то на берегу реки стоял он с автоматом. Сказывают по радио, на лыжах под Новгород ночью пошли. Ушли… И никакой весточки. Запросы писали… И в большой газете наше письмо печатали: может быть, кто-нибудь что-нибудь знает. Люди отзывались, как же. Один, Павлом звать, из Вологодской области, вроде как видывал нашего-то, может, однофамильца. А другой так два письма прислал, о детях беспокоился, помощь предлагал, даже одежонку мальчишкам прислал великоватую. А они подросли — пригодились брючки и пиджаки… Выучились… Скромные, работные. Катя педучилище закончила, потом — институт. При деле все трое, дети у меня порядочные. В трудностях росли без отца. Что и говорить, отец — и кормилец, и заступа, и наставник, и пример. Безотцовщина чем красна?

Много таких встреч было у меня в деревнях вдали от проезжих дорог. Сколько совестливой искренности в воспоминаниях женщин! Сколько наивной надежды теплится во взгляде, когда они смотрят из окна на дорогу: все еще ждут пропавших без вести, даже погибших ждут, не веря казенным похоронкам. Но не жалуются, не просят каких-то привилегий, почести особые им вроде бы ни к чему. Только бы выслушали, посочувствовали. Не раз писал я о том, что и в глубоком тылу был фронт, труженицы тыла заработали право на внимание и хоть какие-нибудь льготы…

В небольшой деревне Ивановское возле крайнего дома на низкой широкой скамейке сидела Мария Григорьевна Созинова — к ней иду еще раз. Столько лет прошло, а вот узнала меня и порадовалась, что все-таки сдержал обещание, заехал проведать, не проскочил мимо по новой асфальтированной дороге.

— Одна живу в ожиданиях. Судьба, видать… Все мы, солдатки, одинаково лучшие годы прожили: в заботах да в труде, — рассказывала она. — Смолоду так. В семье родительской шесть ртов безотцовщины было. Отец две войны оттрубил, а до деревни не доехал, сил не хватило. Не суждено ему было свою землю пахать. Дочерям эта доля досталась. В нелегком труде возрастали.

Помню, рано просватали меня. Матери зять понравился — работник, с таким не пропадешь. Ладно, стерпится — слюбится. Надо хозяйство вить. Люди в колхоз потянулись, в первую очередь самые бедные. А он, Павел-то мой Кузьмич, гляжу, на сторону метит, на производство его тянет. То в лес пойдет, то в Нею на заработки, с дружками-приятелями бригадой то туда, то сюда, а меня у свекрови на хуторе держит, от людей на отшибе. Не вытерпела, сколотила деньжонки и вздумала дом покупать при дороге, вот этот, значит. А на совет и с ревизией к нему все-таки поехала. Деток (тогда уже двое было) у матери оставила. Приезжаю, а ему уже все известно — председатель Андрей Павлович Смирнов сообщил, мол, так и так! Пояснил доходчиво: приезжай в колхоз, жене дом помоги купить. Будешь жить в своем доме при дороге и плотничать в колхозе. “Какое право ты имела без мужа дом у колхоза покупать?” — спрашивает.

“Жить бобылкой на хуторе надоело, — резко так говорю и ему же вопрос: — Ты поедешь в колхоз-то аль нет?” “Подумаю”, — отвечает. Подумал, может, месяца два думал. Приехал да и остался насовсем. Сначала в кузницу пошел, опосля плотничал, склады строили, затем на дорогу призвали — тогда возле нас каменку выкладывали. Ну, значит, в ожидании новой надежной дороги и зажили было по-хорошему.

Да вот… война. “Кабы знать, что так повернется, иначе бы жить надо, семьей, из одного котла, спорее получалось бы, — так повинился мой на прощание. — Теперь, говорит, Марьюшка, нигде мне без вас покоя не будет”. Ушел Павел Кузьмич, оставил, да и навсегда. Смертью храбрых в неравном бою…

Мария Григорьевна проводила взглядом бегущий над дорогой машинный свет и продолжала:

— В деревне ведь как? За что ни возьмись — мужицкие руки нужны, а мужики все на фронте. Не покличешь полосу вспахать, дров наколоть, мешки да бревна ворочать, топоры да пилы точить, быков бороздой править. А тут еще председатель бригаду взвалил, воюй с бабами за хлеб. Так и сказал: “Воевать будем. Фронт — он везде теперь”. Приняла бабскую артель. С рассветом дом свой на замок (в избе четверых оставляла, самому старшему — восемь). Бегу по деревням на работу людей закликать при любой погоде. И на пахоту, и в лес, и с хлебным обозом на станцию. Горе за горем, беда за бедой, а работы не убывает. Где раньше семеро стояло, теперь две да три бабенки. Привыкли, обвыклись в работе и в ремесле, оно всякое давалось: валенки подшивать, хомуты шорничать, сапоги тачать, топоры насаживать, колеса тележные шиновать. Косы клеплем-отбиваем, тес пилим, щепу строгаем. В оглоблях тоже хаживали. И по дереву и по железу — мастера. В кузнице сама сколько раз молотом весеннюю радость выстукивала, как время придет плуги, бороны готовить. А горе да беда так на плечах и висят. Бывало, туда придешь — бабенка горемычная по полу пластается-катается в отчаянье. Сюда прибежишь — малышня от голода ревмя ревет. Одна молодуха и вовсе жизнь свою покончить хотела: печную трубу закрыла рань-прерань — и легла. Вбегаю — в избе синь угарная. Встряхнула бедолагу хорошенько да на улицу выволокла откачивать. А сама уж не помню, что и как, в небо гляжу с мольбой да шумлю на всю деревню: “Глядите, синева какая! Растолкаем тучи мрачные навсегда”. Откачали ведь бедолагу, молоком парным отпоили. Опомнилась — винится: “Дура я полоумная. Да разве не переживем горе-то, сообща переживем”.