* * *
И все же Михаил Трофимов — не просто сибирский поэт, эдаких пруд пруди, Трофимов — народный поэт, и это редчайшее право величаться народным сполна заслужил своим творчеством, что сродни народным устным сказам. Недаром трофимовские поэмы и стихи звучат натуральнее, живее, когда их прилюдно сказывает сам поэт. Борис Шергин, великий мастер народного сказа, однажды молвил: “Русское слово в книге молчит… Напоминают ли нам о цветущих лугах засушенные меж бумажных листов цветы?..”
В годы благие для русской лирики, когда стихам душевно внимали, обретая любовь к родимой земле и земляку, Михаил Трофимов принародно читал стихи, и я видел, умиляясь, с каким радостным дивлением горожане и селяне, старые и малые слушали бесхитростное, но живое сибирское слово поэта, вспоминая, узнавая, открывая утешные и потешные, милые сердцу виды деревенской жизни.
В отрочестве облысевшие от излишнего ума, высоколобые книжные законотворцы два века кряду упорно талдычат художникам — слова, цвета и звука, — навязывают мнение, опасное для русского искусства: мол, “не в лапте и сарафане”, мужики, народность русская, а в глубинном постижении непостижимого русского характера и в душевной способности искренне сострадать ближнему, переживать за народ и Отечество, перстом указуя дорогу ко Храму Господню. Эдакие дарования, разумеется, похвальны, но и “без лаптей и сарафана” скучно, словно расхожую русскую частушку поешь не под гармонь и балалайку, а с высокой университетской кафедры пересказываешь научно-скучным, пресным языком: мол, некий деревенский муж… очевидно, дурак… отпустил большую бороду, и проблема в том, что любимой жене трудно найти в бороде губы, чтоб поцеловаться. А частушка коротка и ярка: “Ох, девки, беда, куды мне деваться, по колено борода, негде целоваться”.
Книгочей, искушенный в чужеземной и здешней русскоязычной поэзии, дивом дивным глянет в трофимовскую книжку, скосоротится: фу-у-у, стилизация под деревенскую темь, а русская народность, говаривал наш великий демократ Виссарион Белинский, она ведь, господа поэты, “не в лапте и квасе”, но в способности усмотреть и грамотно обличить пороки русские. А вы-то, убогие да сермяжные, куда прете с хомутами и подойниками?! Несчастные интеллигенты-обличители, забывшие, чем пахнут мужичьи портянки и онучи, так и не смикитили своими замусоренными умами, что без народного речения не оживет и народный дух в творении, и наоборот; а коль испокон веку народ наш крестьянский, то, выражая народ, как же поэту обойтись без крестьянского говора, без корневого русского слова?!
Не говоря уж о русскоязычных, даже и среди национальных стихотворцев народилась уйма поэтов “книжных”, чьи вирши — писанные на безродном языке, словно переводы с иноплеменного наречия, похожем на сквозной березняк с опавшими листьями и увядшей сивой травой, — вирши сии порождают и в нашем читающем земляке языковую “нерусскость”, тем самым искажая, замутняя, ослабляя в русском народе и любовь к Царству Русскому. И таится в сем опасность великая: отвадившись от корневого русского слова, мы и от духа русского православного убредем в духовные потемки.
Можно по-всякому относиться к поборникам древлеотеческого православного обряда, но с какой болью и духовной страстью опальный протопоп Аввакум оборонял от засорения наш исконный язык в огненных письмах царю Алексею Михайловичу: “Не позазрите просторечию нашему, люблю свой русский природный язык, виршами философскими не обык речи красить. Небрегу о красноречии. Не уничижаю своего языка русского… Ох, ох, бедная Русь! Чего-то тебе захотелось немецких поступков и обычаев… Вздохни-тко по-русски. Ведь ты, Михайлович, русак, а не грек”.