Многолетняя негласная сотрудница органов Софья Казимировна Островская, также ведшая подробный дневник о встречах с Ахматовой в 1944-1950 годы и поставлявшая соответствующую информацию в МГБ, даже не упоминается не только в основном тексте “Записок”, но и в позднейших комментариях. Павел Лукницкий упоминается несколько раз в сугубо нейтральном контексте (в отличие от многих других персонажей, лично Чуковской несимпатичных) при том, что именно Лукницкий, как агент ОГПУ, назван в публикации бывшего первого заместителя начальника управления КГБ по Ленинградской области Олега Калугина “Дело КГБ на Анну Ахматову”. Репутация Калугина такова, что слова этого “демократа” готовы с порога отринуть ничуть не меньшие “демократы” по убеждению: “Совсем недавно генерал Калугин, стремительно перешедший из стана КГБ в стан его обличителей, объявил, что Лукницкий был “органами” завербован и доносил им на Ахматову. Всей своей жизнью я воспитан во всецелом, необсуждаемом неприятии всего, что оттуда исходит, и предпочитаю верить автору дневника, даже - и в особенности - если им удалось его изнасиловать и потом мучить, а не кагебешнику, разделявшему их успех” (Анатолий Найман). Всё бы ничего, если бы не знать, что Лукницкий был не просто осведомителем, а штатным работником с соответствующими полномочиями, в которые входили и “насилия”, и “мучения”. “К нам домой в маленькую комнатку уже в 1967 году приехал Павел Лукницкий и часа три, сидя на диване, уговаривал Льва отступиться от своей идеи передать всё наследие матери в Пушкинский Дом. А потом мы узнали, что Лукницкий был следователем НКВД. Татьяна Крюкова рассказала, что её арестовали в 25-м году, так же как и Лихачёва, и её допрашивал Павел Лукницкий”. (Н. В. Гумилёва. “Воспоминания”.)
Но именно дневники такого деятеля, как Лукницкий, или такой, как Островская, воспринимаются в качестве первоисточника в гораздо большей степени, чем многократно расхваленные “Записки” Чуковской - ибо в первых двух случаях мы имеем чистую регистрацию событий, не искажённую беллетристикой и последующими дописываниями. Должность и положение обязывают соблюдать необходимую точность в передаче не только слов наблюдаемого и событий, с ним связанных, но и его отношения к происходящему. (Бесценным был бы факт состоявшейся публикации полного текста “Дела оперативной разработки на Анну Ахматову”, которое даже не выдаётся на руки исследователям. Интересно почему? Не потому ли, что могут в одночасье рухнуть репутации многих “близких” из “ахматовского окружения”?) И при всей скупости и кажущейся обрывочности этих записей они воспринимаются с куда большим доверием, нежели многословно расписанные Чуковской ахматовские “труды и дни”.
“Сегодня читала Державина. Скучен старик. До чего безграмотен! Все глаголы неправильно употребляются. Словопроизводство - неправильность. Расстановка слов - ужасная. И только отдельные, зарытые в кучах мусора образы - прекрасны. Редко, но попадаются…
Во время Пушкина к женщинам-поэтам было издевательское отношение, ироничное, во всяком случае. Не замечена была даже Каролина Павлова (а она - хороший поэт. Да и не зря же через сто лет её издают - и издают полным собранием!).
Такого отношения к женщинам совершенно не было у символистов - серьёзное отношение (и даже гораздо больше!) продолжалось и у следующих, у акмеистов, и держится поныне…
Вечером сидела в саду Шереметевского дома. В этом году нет соловья. А когда с В.К.Ш. жила здесь, весной прилетал соловей.
29 и 30 июня не выходила из дому. Потому что потеряла единственную шпильку и нечем было укрепить волосы - сидела с распущенными волосами.
Сказала мне 30 июня вечером. Я говорю: “Это уже не бедность, конечно! Бедность тут ни при чём”.
А. А. смеётся: “Да, это безумие!” (П. Н. Лукницкий. “Встречи с Анной Ахматовой”. Т. 11. Запись 29.06 - 1926.)
“26 окт. 1946. Замечательная прогулка с Ахматовой. Летний, Марсово - такой необыкновенный закат - на крови - с гигантским веером розовых облачных стрел в полнеба. Говорит о себе: - Зачем они так поступили? Ведь получается обратный результат - жалеют, сочувствуют, лежат в обмороке от отчаяния, читают, читают даже те, кто никогда не читал. Надо было сделать из меня стерву, сволочь - подарить дачу, машину, засыпать меня всевозможными пайками и тайно запретить меня печатать! Никто бы этого не знал - и меня бы сразу все возненавидели за материальное благополучие. А человеку прощают всё, только не такое благополучие. Стали бы говорить - “вот видите, ничего и не пишет, исписалась, кончилась! Катается, жрёт, зажралась - какой же это поэт! Просто обласканная бабёнка, вот и всё! И я была бы и убита, и похоронена - и навек, понимаете, на веки веков, аминь!” (Островская С. К. “Встречи с Анной Ахматовой (1944-1946)”.
“Знакомств у Ахматовой множество. Близких друзей нет. По натуре она - добра, расточительна, когда есть деньги. В глубине же холодна, высокомерна, детски эгоистична. В житейском отношении - беспомощна… Несмотря на славу, застенчива… Ко всем своим бывшим мужьям и любовникам относится враждебно, агрессивно. Заботится о чистоте своего политического лица, гордится тем, что ей интересовался Сталин. Очень русская. Своим национальным установкам не изменяла никогда. Стихами не торгует. Дом писателей ненавидит, как сборище чудовищных склочников…” (Донесение С. К. Островской. О. Калугин. “Дело КГБ на Анну Ахматову”.)
Последние две записи, относящиеся ко времени знаменитого постановления “О журналах “Звезда” и “Ленинград”, нуждаются в отдельном комментарии, тем более необходимом при сопоставлении записей Островской с “Записками” Чуковской, которая, судя по всему, совершенно не поняла и позднее не пожелала понять ни смысла, ни скрытых в то время мотивов этого документа.
“И я своих не знаю берегов…”
Ахматова обладала удивительной внутренней пластичностью, способностью применяться ко времени, в котором живёт. Родившаяся в ХIХ веке, она пережила три эпохи ХХ-го, меняясь с каждой из них и в каждой из них находя себе исторические и психологическое соответствия. Естественно менялось и ее мировоззрение, и её отношение к происходящим событиям.
Чуковская всего этого как будто не желала ни знать, ни понимать. Для неё, “сотворившей себе кумира”, Ахматова существует отдельно от окружающих людей, отдельно от её собственной семьи. “Я стала расспрашивать Анну Андреевну о её семье. Она такой особенный человек и изнутри и снаружи, то мне очень хочется понять: есть ли в ней что-нибудь родовое, семейное, общее. Неужели она может быть на кого-нибудь похожа?”
Вопрос о “родовом” более чем интересен. Дед Ахматовой по материнской линии Э. И. Стогов, автор “Записок жандармского штаб-офицера эпохи Николая I”, был убеждённым монархистом, истово любившим Государя, по его же собственным словам. Мать же была членом народовольческого кружка и “ничего не умела в жизни”. О матери ещё зайдёт разговор 16 ноября 1964 года:
“- Хотят любить Цветаеву и за неё любят Сергея. А он был убийца. Эти мои слова передали Наталии Ивановне Столяровой. Она прибежала вся красная: “Вы не уважаете Марину Ивановну”. “Нет, Марину я уважаю”. “Моя мать была участницей покушения на Столыпина, и я свято чту её память”. “А моя мать была членом “Народной воли”, и я тоже свято чту её память. Но ни ваша мама, ни моя не были агентами сталинской разведки”.
Интересно, как здесь можно не усмотреть прямую связь - между террористами “Народной воли” и участниками покушения на Столыпина - и “сталинской разведкой”, возникшей по воле власти, появление которой было подготовлено и народовольцами, и убийцами Столыпина? Впрочем, эта инвектива характерна для поздней Ахматовой, уже воспринявшей сталинскую эпоху в ключе хрущёвской речи на ХХ съезде и во многом утратившей своё историческое чутьё. А ранее монархизм и народовольчество причудливо уживались в ней самой, и без этого совмещения, казалось бы, несовместимых мировоззрений невозможно понять её эволюцию.
“Она рассказала, что в десятых годах однажды у Сологуба - или устроен Сологубом? - был вечер в пользу ссыльных большевиков, где за билет брали 100 рублей.