Выбрать главу

Чем они так “хороши” для Ахматовой и Чуковской - позвольте спросить? Понятно, чем. Зелинский - вечно приспосабливающийся хамелеон, не единожды заклеймённый на страницах “Записок” (комментарий к его имени, сделанный Чуковской, напоминает своеобразное “досье”). Сергей Васильев и Прокофьев - члены так называемой “антисемитской банды”… Станислав Куняев… На нём грех вообще “несмываемый” - имел несчастье отправить за своей подписью по распоряжению главного редактора отказ редакции журнала “Знамя” в публикации “Поэмы без героя”, при том, что ранее при его непосредственном участии в этом же журнале была напечатана солидная подборка ахматовских стихотворений.

Но самое интересное в этом эпизоде то, что Ахматова намеренно опустила другие имена чествовавших Есенина “во всё горло” - от Сергея Конёнкова до Владимира Чернявского - и, само собой, не упомянула, что и она сама приняла своё участие в этом чествовании.

То, что она могла это сделать, даже не предполагается по “чуковским” записям. Где бы ни возникало в них имя Есенина - обязательно возникает в сопровождении ахматовской колкости, пренебрежительной или уничижительной реплики. “Я только что его перечла. Очень плохо, очень однообразно, и напомнило мне нэповскую квартиру: ещё висят иконы, но уже тесно, и кто-то пьёт и изливает свои чувства в присутствии посторонних. Да, вы правы - всё время пьяная последняя правда, всё переливается через край, хотя и переливаться-то, собственно, нечему. Тема одна-единственная…” Если судить по этой записи от 21 марта 1940 года, можно подумать, что Ахматова, перечитывая вышедший в этом году сборничек Есенина, даже не вчиталась в него как следует. Дальше - больше. 31 октября 1959 года: “Есенин совсем маленький поэтик и ужасен тем, что подражал Блоку. Помните, вы мне как-то в Ленинграде говорили, что Есенин - блоковский симфонический оркестр, переигранный на одной струне? Так и есть”. При этом своё отношение к Есенину неизменно подкрепляется ссылкой на Чуковскую - как будто ей необходимо сказать именно то, что Чуковская хотела бы от неё слышать. В частности, возмущение “чествованием Есенина” в дни 70-летия поэта.

Менее года назад, в декабре 1964-го, Ахматова встречалась с Александром Ломаном и делилась с ним своими воспоминаниями о Есенине, которые Ломан аккуратно записывал. А весной 1965-го, просмотрев и одобрив ломановские записи, Ахматова дала согласие на публикацию отрывка из них в журнале “Нева”, где они и были напечатаны в 6-м номере.

Напечатан был лишь небольшой кусочек из рассказанного - о встрече с Есениным в 1915 году. Полный текст, включивший и воспоминания о встрече в 1924 году, был опубликован в журнале “Наш современник” Михаилом Кралиным в 1990-м. “…Тогда я внимательно слушала его. В нём действительно было много нового. Он рассказывал о своей поездке за рубеж. Из рассказа стало особенно ясно, насколько он русский. Его не вырвешь из полей и рощ… Не вырвешь и из новой России, и мне кажется, потому, что он, как и все мы, увидел, что

Новый свет горит

Другого поколения у хижин.

А ведь увидеть - значит понять. А это определяло путь, по которому идти…

Только теперь я поняла его, поняла и приняла всерьёз и надолго Есенина - певца Руси - “малинового поля”, “голубой Руси”, которую он, может быть, выдумывал. Кто знает?”

Лидия Чуковская не могла не знать этой публикации - она фиксировала всё, что появлялось в печати об Ахматовой, и многие из последних исследований находили своё отражение в её пространных комментариях к “Запискам”. “Наш современник” она также читала и пользовалась для уточнения тех или иных фактов материалами журнала (в частности, статьёй Владимира Дядичева “Маяковский. Жизнь после смерти: продолжение трагедии”, где речь шла об истории издания однотомника стихов и прозы Маяковского и о “провокациях” главного редактора Ленгосиздата Г. Мишкевича, вознамерившегося отнять у Чуковской её редакторскую работу и “стать издательским редактором однотомника произведений Маяковского самому”). Сам журнал она, правда, охарактеризовала в сугубо либеральном духе: “Наш современник” предоставляет свои страницы проповеди угрожающего, демонстративного патриотизма и скрытого - а иногда и откровенного! - антисемитизма”. Но главное здесь, думается, в другом. В невозможности для Чуковской каких-либо корректив там, где она считает взгляды Ахматовой устоявшимися, неизменными, не подлежащими переосмыслению. В этом, я полагаю, корень их размолвки, произошедшей осенью 1942 года в Ташкенте.

* * *

Осип Мандельштам дал однажды очень точную характеристику мироощущения Ахматовой: “Она - плотоядная чайка; где исторические события, там слышится голос Ахматовой, события - только гребень, верх волны: война, революция. Ровная и глубокая полоса жизни у неё стихов не даёт, это сказывается, как боязнь самоповторения, как лишнее истощение в течение паузы”. Великая Отечественная война была именно таким событием, давшим Ахматовой новый взлёт творческой силы. И в этот период, как и для миллионов людей, для неё народ и власть - жестокая, принесшая ей немало страданий, - слились воедино, и она сама стала ощущать себя частью этого единого целого. Напомню еще раз слова из донесения Софьи Островской: “Очень русская. Своим национальным установкам не изменяла никогда”.

Понимая, что её изменившееся самостояние для Лидии Чуковской - дверь за семью печатями, Ахматова отторгла её от себя, ибо присутствие Чуковской становилось лишним и раздражающим душу напоминанием об их тесном общении в конце 30-х годов, в совершенно иной атмосфере и обстановке, что вносило лишь разлад в новый душевный и духовный настрой поэта, разлад совершенно ненужный. Чуковская так и не смогла этого понять, как вряд ли смогла бы понять, что продиктовало Ахматовой строки мая 1945 года, совершенно не похожие на всё написанное в конце З0-х, запоминаемое автором “Записок”.

Нам есть чем гордиться и есть что беречь, -

И хартия прав, и родимая речь,

И мир, охраняемый нами.

И доблесть народа, и доблесть того,

Кто нам и родней, и дороже всего,

Кто - наше победное знамя!

Чуковская знала эти стихи, опубликованные Михаилом Кралиным в двухтомнике избранных произведений Анны Ахматовой в 1990 году, но ни единой ссылки на них в комментариях к “Запискам” нет, как и на другое стихотворение того же мая:

Навстречу знамёнам, навстречу полкам

Вернувшейся армии нашей

Пусть песня победы летит к облакам,

Пусть чаша встречается с чашей.

И грозную клятву мы ныне даём

И детям её завещаем,

Чтоб мир благодатный, добытый огнём,

Стал нашим единственным раем.

Чисто ахматовский стиль, её новая поэтика, её патетическая нота, естественно исходящая из ноты, взятой в 1942 году в “Мужестве”: “Мы знаем, что ныне лежит на весах и что совершается ныне. Час мужества пробил на наших часах. И мужество нас не покинет”. Эти же стихи органически сливаются с циклом “Слава миру!”, напечатанным в 1950 году в “Огоньке”, и естественно, что они были включены Ахматовой в книгу под тем же названием, готовившуюся к печати. Отношение её к Сталину менялось на протяжении десятилетий, совершенно не укладываясь в отработанную “либеральную схему”. Она знала, что Сталин не дал согласия на её арест, испрашиваемый работниками НКВД ещё при Ягоде. Что благодаря Сталину после её письма в 1935 году были освобождены из-под ареста Лев и Н. Пунин. Что опять же благодаря ему, когда снова был арестован Лев, редакторы журналов и газет наперебой в 1940 году стали выпрашивать у неё стихи для публикации. Что по его указанию она была вывезена самолётом из блокадного Ленинграда… Отношение же Сталина к ней можно определить, как внимание, перемежающееся приступами раздражения. Он ценил её как поэта старой культуры и потому и раздражался, что ценил: как много могла бы сделать на культурной ниве для проводимой им политики. Ведь не хуже графа Алексея Толстого. Сын - он сын своего отца, и тут пусть разбирается НКВД. “Ну а ты-то куда лезешь?”

“Постановление о журналах “Звезда” и “Ленинград” стало для Ахматовой тем большим ударом, что по возвращении из эвакуации она испытала новый прилив славы и признания. Удар был тем более ошеломляющим, что невозможно было понять его причину. На полном серьёзе выдаваемые умозаключения, что, дескать, Сталин позавидовал ахматовской популярности и даже якобы изрёк при известии об овации, устроенной поэту на литературном вечере: “Кто организовал вставание?!” - не стоят ломаного гроша, так же как и собственно ахматовское утверждение, что “Сталин обиделся когда-то на “Клевету”, не заметив дату: 1921" (дело ему было до одного стихотворения!) Так же как и сентенции Чуковской, что, дескать, “людям постановлений и циркуляров ненавистна поэзия вообще, любая поэзия, Муза Смеха или Муза Плача, всё равно”. Анна Ахматова и Михаил Зощенко стали невольными жертвами в большой политической комбинации с далеко идущими последствиями, и “Постановление” 1946 года стало прологом страшного “ленинградского дела” 1949-го. Об этом, анализируя всю совокупность причин происшедшего, я писал в статье “Post skriptum” в “Нашем современнике” в 1995 году. Не думаю, чтобы Лидия Чуковская могла пропустить эту публикацию, но ссылок на неё опять же никаких - она явно противоречит концепции происшедшего, утвердившейся в “Записках”. Цитируя ругательства из ждановского доклада (“блуд у неё сочетается с молитвой, и она “мечется между будуаром и молельней”), Чуковская при всей комментаторской дотошности ни словом не упоминает о том, что здесь практически воспроизведена характеристика поэзии Ахматовой, данная Борисом Эйхенбаумом в книге, которую сама Ахматова назвала “полной пуга и тревоги”. А по поводу цикла “Слава миру!” утверждает следующее: “По свидетельству Ирины Николаевны (записанному Л. Гинзбург), Борис Викторович (Томашевский. - С. К.) ничего не сказал. Молча сел за машинку перепечатывать стихи для отправки в Москву. При этом он по своему разумению, не спрашивая Анну Андреевну, исправлял особенно грубые языковые и стихотворные погрешности. Когда поэты говорят то, чего не думают, - они говорят не своим языком”.