Выбрать главу

Тут, между прочим, из шести слов четыре взяты из речи действующих лиц. Что это, серьезно “Правда” предлагает, чтобы писатель давал речь действующего лица такой — выхолощенной? Я целиком согласен с Горьким, что надо бороться за качество языка, за форму, но кому это надо, чтобы мы давали “екатерининскую деревню”, очищенный, выскобленный язык деревни. Почему это я должен вставлять в речь старика крестьянина слово “поезжай”, когда ему присуще сказать “пыжжай”, “ехай”. Ведь колорит, стиль языка, сочетание слов являются показателем культуры, происхождения, социального положения лица. Замените язык действующих лиц Щедрина, Успенского, любого классика, прочистите, сделайте его доступным людям, не знающим языка миллионов, — получится чепуха. Вот, например, у Щедрина подьячий говорит так: “Смекнул, видно, что по разноте-то складнее, нежели скопом”. Попробуйте, вместо “смекнули” подставить “сообразили” , вместо “по разноте” — “поодиночке”, и у вас уже не будет подьячего. Такова сила и логика языка.

И не в этом дело. Дело в том, что сейчас все сорвались и лягаются, кому не лень. Кроме тех статей, зачастую бездоказательных и хулиганских, в “Лите­ратурной газете” недавно появился шарж, следом за этим появился шарж в “Вечерней Москве”, в “Комсомольской правде”, потом появились в печати гнуснейшие стишки, и “Бруски”, таким образом, превратили в пугало.

Мне известно: то, что свершилось на этих днях, было задумано давно, спустя несколько дней после ликвидации РАПП. Вчера Иллеш в подтверждение этого рассказал мне, что после ликвидации РАПП они — Авербах, Киршон, Ив. Макарьев, Фадеев, Бела Иллеш, собравшись, решили противопоставить Горького Центральному Комитету партии, в частности тов. Кагановичу. И тогда же было решено начать критику “Брусков”, подкинув эту мысль А. М. Горь­кому. Против такого предложения будто бы протестовал Фадеев. Кто и против кого там протестовал — неинтересно. А вот планчик свой Авербах все-таки выполнил.

Возможно, я очень плохой писатель, но я человек честный, а меня прора­батывают так, как будто я Бухарин.

Вот вам и “бережное” отношение. При таком “бережном” отношении жук и тот зарычит. А главное, мне не дают отвечать. Все перевирают меня, а мне предлагают молчать и терпеть. Я посылаю вам и статью, которую отказались печатать.

Привет. Ф. Панферов

 

Апрель, 1934 г. 

 

Тов. Сталин!

 

Долго терпел, не хотел обращаться к Вам, ибо чувствую, Вы не хотите со мной говорить. Но Вы же прекрасно знаете, что у нас в стране не полагается шельмовать людей. А меня вот ошельмовали, оплевали и выкинули в мусорный ящик. Возможно, я совсем никудышный писатель, возможно, меня надо выкинуть, но ведь то, что говорит в своей последней статье Горький, я то же самое говорил до опубликования его статей. Самое тяжелое дело — это тупик. Вот я сейчас попал в тупик: то, что опубликовала “Вечерняя газета”, является искажением, то, что я говорю, никто не хочет печатать. Я в “Правду” посылал две статьи, и обе мне вернули, заявляя, что они идут вразрез с установками Горького.

Прилагаемое письмо и статья были заготовлены Вам еще в марте месяце. Я его отложил, думал, пройдет шумиха и все уладится. Теперь стало совсем душно. Посылаю Вам все это и письмо на имя Горького.

Привет

 

20 мая 1934 г.

 

Тов. Сталин!

 

Кажется, есть всему предел. Человека можно критиковать, бить, но зачем унижать его, зачем выпускать на него охотников до потехи — людей, готовых над любым делом позубоскалить? Уверяют, что драматург Ибсен однажды посадил в банку тарантула и начал его дразнить. Тарантул обозлился. Я не тарантул, а человек... а из меня хотят сделать обозленного раба.

Вы — могучий человек. Вы одним словом можете убить любого из нас. А сейчас все, что делается около меня: кроют на каждом перекрестке, шельмуют, выбрасывают из станков статьи о “Брусках” и т д.,— все это делается от Вашего имени. Вы знаете, что такое омерзение? Так вот, после того, как ко мне приставили редакторов — учеников покойного Сиповского, людей, рабски преданных классическому прошлому, у меня появилось омерзение к своим книгам. Вы не хотите говорить со мной, не хотите отвечать мне? Знаю. Но к кому же обращаться мне, как не к Вам?

 

Привет. Ф. Панферов

 

8 августа 1934 г.

Товарищ Сталин!

 

Очень прошу Вас помочь мне освободиться от редактирования журнала “Октябрь”.

Я журнал редактирую уже десять лет. За это время, видимо, я многим надоел, да и мне надоели.

 

Жму руку. Ф. Панферов

 

 

 

Товарищ Сталин!

 

Сегодня меня вызвали и предложили поехать на фронт в качестве военного корреспондента от “Известий”. Я не отказывался, как не отказываюсь и сейчас. Но я должен Вам сказать следующее:

1. Я глубоко не военный человек, то есть настолько плохо знаю военное дело, что не смогу отличить лейтенанта от полковника: я никогда в военном строю не был и военному делу не обучался.

2. Я болен. Только в прошлом году пролежал в больнице два месяца. На фронте я через несколько дней окажусь в лазарете. Кому это надо?

3. В настоящее время я работаю в Союзе Писателей как Секретарь Правления. Мне нужно десять дней, чтобы закончить пьесу  “ДЕТИ ЗЕМЛИ”. Через несколько дней я (мы работу в Союзе наладили) до некоторой степени освобожусь от работы в Союзе и начну писать в газетах.

Если Вы считаете разумным при всех этих обстоятельствах послать меня на фронт, я безоговорочно поеду.

Ф. Панферов

 

4 августа 1941 г.

 

Товарищ Сталин!

 

Сегодня меня вызвали в Комиссию Партийного Контроля при МК ВКП(б), зачитали мое письмо на Ваше имя и, не дав мне даже объясниться, исключили меня из партии как труса.

 

Дело в том, что 1-го августа мне предложили выехать на фронт в качестве военного корреспондента “ИЗВЕСТИЙ”. Я все подготовил к тому, чтобы 6-го ав­густа утром выехать:1). Я был в ПУРе у т. БОЕВА, беседовал с ним, заполнил анкету и договорился о получении штабного пропуска. 2). Я договорился с военкором “ИЗВЕСТИЙ” т. ПЕТРОВСКИМ, что мы выезжаем с ним вместе на машине 6-го утром.

 

Приступив, таким образом, к скорейшему выполнению приказа ПУРа, я одновременно счел своей обязанностью поделиться с Вами некоторыми соображениями о целесообразности моего отъезда в качестве КОРРЕС­ПОНДЕНТА. Ни на одну минуту мне не могло придти в голову, что это мое обращение к ВАМ может быть истолковано как попытка уклониться от поездки на фронт.

Я считал и считаю себя вправе, как член партии, обращаться в Цент­ральный Комитет Партии и лично к Вам за разъяснениями и указаниями.

И поэтому я со всей решительностью протестую против постановления Комиссии Партконтроля при МК, расценившей мое обращение к Вам как проявление трусости. Я трусом никогда не был и не буду: это я доказал всей моей жизнью, партийной и литературной моей работой.

 

 

Товарищ Сталин!

 

Вы человек большой, и Вам, очевидно, незнакомо это чувство — обида. Она особенно страшна, когда падает на тебя от человека, которого любишь, которому предан, за которого готов умереть.

Зачем Вы бросили меня на позор? Разве уж я свершил такое общественное преступление, что написал Вам письмо и в письме открыто изложил то, что я думаю, руководствуясь только тем — где я больше принесу пользы. Нельзя сейчас ставить так вопрос? Ну что, я с этим согласен. Думаете, что страх меня заставил Вам писать. Экий страх — поехать военным корреспондентом, сидеть где-нибудь в ста километрах от фронта (ведь нас на фронт не пускают), экий страх.

Но вот теперь я отброшен, и это при том условии, что я предан стране, Вам лично, партии. Это при том условии, когда удесятерил силы и стал работать, зная, что работа моя нужна стране...

Вызвали человека и под давлением какого-то предписания в течение двух минут исключили из партии. Говори тут, не говори — стену не пробьешь лбом. Жулик, да и только. Подлец, да и только. Трус, да и только. Отказываешься идти на фронт, да и только. А я не подлец, не жулик, не трус, на фронт идти не отказывался и не отказываюсь.