Выбрать главу

У Шекспира сказано, что назначение театра во все времена было и будет “показывать доблести ее истинное лицо и ее истинное — низости, и каждому веку истории — его неприкрашенный облик” (“Гамлет”). Совершенно очевидно, что цель сегодняшнего театра прямо противоположная — не правда о человеке, а оправдание современного человека в его собственных глазах, чтобы пробавляющиеся буфетом и театром мещане стали не просто осознавать себя как мещан, но еще и гордиться этим. Оправдание того самого буржуа, кого Блок называл “вызовом человеческому лику”...

Понятно, что за этими противоположными целями стоит в корне различное представление о человеке , о том, каким должен быть человек. Так ведь почти и не скрывается, что принципиальное новаторство нынешнего театра с раздеванием состоит в том, что он исходит из обостренного чувства собственной подлости, из “оподленного” образа человека вообще.

Стало быть, отнюдь не случайно, что о некогда серьезных столичных театрах рассказывают самые невероятные вещи. Так, в театре-студии у Никитских ворот в мюзикле по Карамзину “бедная Лиза” с отчаяния так танцует, что публика может полюбоваться ее нижним бельем и всем остальным. На Таганке известный борец с “тоталитаризмом” на старости лет открыл такие неведомые доселе глубины в “Онегине”, что у него все дружно заплясали по-американски, даже сам поэт... В театре Ермоловой обстоятельно показывают, на потеху зрителям, как Пушкин насилует крестьянку. В Школе современной пьесы не поленились представить Толстого каким-то жалким, выжившим из ума юродивым, с ехидной улыбкой сующим под нос гостящему у него иностранцу свой ночной горшок... (И таких обличающих себя же спектаклей, из которых ничего нельзя узнать о великих, зато всё — о постановщиках, сейчас множество.) В театре Ленинского коммунистического союза молодежи в “Игроке” Мрак Хазаров догадался показать сребролюбие не как ветхий порок, а как “некую космическую силу”. Дескать, дело вовсе не в охватившей нас иудейской страсти, а это вселенский закон такой, так что никто ни в чем не виноват. Или он и вправду не знает того, что дорогой его сердцу либеральный идеал сам Достоевский называл “идеалом богатства и богатых свиней”? Последний и бесспорный его вклад в развитие русской сцены, а заодно и устаревшего языка Толстого и Чехова, состоит в обильном использовании на протяжении всего спектакля грязной матерщины. Как ни странно, но успех этой мерзости (невольно демонстрирующей чудные узоры души этого театрального террориста*) такой, что далеко не все желающие из числа “столичной интеллигенции” могут достать билет.

Мы видим, что постмодернизм если что и доказывает, так это то, что самым близким к обезьяне животным по-прежнему остается человек. И что всякое принципиально “безоценочное” восприятие, усугубляя идиосин­кразию, скоро превращает любую голову в помойку, тоже, как известно, безоценочную .

Словом, лишний раз подтверждается старая истина: чтобы понимать и чтить по достоинству великих художников прошлого, надо и самому что-то из себя представлять. Иначе нам всегда будет казаться: что ни пошлость, то и театр, что ни скудоумие, то и искусство, как козлу — везде огород. И своей нетребовательностью, несерьезностью своих жизненных вопросов мы будем только увеличивать и без того стремительно растущее поголовье толпы тех зевак, о ком давно сказано:

 

Глупцы довольствуются тем,

Что видят смысл во всяком слове.

 

Красноречиво, что огромное большинство наших известных театральных деятелей, своим личным примером доказывающих эфемерность всякого благородства и бескорыстия, — самые неистовые критики советского жизнеустройства, где никому и в голову не могло прийти отправить почтенную старушку Мельпомену в дом терпимости. Кстати сказать, в стремлении свысока оценивать прошедшие тысячелетия культуры мерой последнего дня Пушкин резонно видел признак слабоумия.

Поражает вот что: в то самое время, когда для огромного большинства людей жизнь стала тяжелее, драматичнее, безысходнее, театр наш стал откро­венно бессодержательнее, похабнее и равнодушнее к людям... Благо­даря “реформам” невозможно не видеть, на какие подлости и предательства способен современный человек... Впрочем, в истории такое было не раз: наблюдая торжество человеческой низости, одни страдают, другие вооду­шевляются.

В 1873 году, то есть в период зарождения капитализма в России, Владимир Соловьев в письме своей кузине  писал, что нравственно “народ упал почти до скота, но пока он сохраняет великое понятие о “грехе”, пока он знает, что человек не должен быть скотом, до тех пор остается возможность подняться; но когда его убедят, что он по природе своей есть скот и, следова­тельно, живя скотски, поступает лишь соответственно своей природе, тогда исчезнет всякая возможность возрождения”.Над этими словами стоит призадуматься, поскольку сегодня они звучат для нас как никогда актуально.

Гете как-то заметил, что у Шекспира одушевленное слово преобладает над действием . Но теперь-то какое еще “одушевленное слово” посреди бесконечных танцев и опереточного легкомыслия?

В основе трагедий Шекспира — конфликт героя с миром, в основе же нынешнего театра с раздеванием — сознательное отрицание всякого героизма и достоинства. Современная драматургия потому и не допускает никакого героя, кроме дельца и алкоголика, что в сравнении с ним наше респекта­бельное “пестрое стадо зрителей” (Толстой) рискует увидеть себя именно как стадо, тогда как ему непременно хочется уважения. Между тем в русской культурной традиции доподлинно известно: искусство несет в себе тоску по идеалу, по тому, что выше, мудрее и прекраснее нас самих .

Шекспировский Гамлет сделал открытие: на пороге становления буржуаз­ного общества бесчестие охватило мир. Действительность такова, что одно только приобщение к ней есть потрясение. Шекспир в своем театре показал, что всякая человеческая жизнь в своей глубочайшей основе трагична , так что всякое правдивое отражение жизни неизбежно должно быть отражением ее внутренней трагичности. Благодаря ему мы понимаем, что трагедия есть высшая форма бытия : чем трагичнее жизнь человека, тем она человечнее, тем больше сам он человек . Сегодня же благодаря театру развлечений многие с удовлетворением открыли, что богатенькую свинью-копилку (вспомним Достоевского) уже можно считать человеческим совершенством.

В отличие от театральных “героев нашего времени”, добровольно и с удивительным единодушием отказывающихся от своего ума, Гамлет дорожит им как бесценным достоянием и испытывает его до конца, до последних вопросов и выводов. Забота о человеке у гуманиста Шекспира означает прежде всего заботу о его уме . После “Гамлета” испытываешь гордость за человека, за то, чем он может стать; выходя сегодня из театра, лишь недоумеваешь: почему все персонажи такие жалкие и неумные и так низко ценят себя? Воистину,

 

Он эту искру разумом зовет

И с этой искрой скот скотом живет.

 

Бессмертные ставят важнейшие вопросы бытия, а наши театралы ставят мюзиклы. Содержание всякого настоящего искусства неисчерпаемо, как неисчерпаема сама жизнь и рождаемые ею вопросы; говорить же о содер­жании мюзикла — все равно что делать критический разбор водевиля. Зрелища для того и придуманы, чтобы не осталось никаких вопросов и человек стал глупее самого себя. С другой стороны, понятно, что повальная мюзика­лизация сегодняшнего театра не имела бы такого оглушительного отклика, если бы musical, предполагающий много денег и мало образования, не пришелся нашим мещанам как раз по голове, способной воспринимать лишь те чувства и мысли, которые можно петь и танцевать.

С точки зрения отцов христианской церкви (да и всего культурного человечества), не смерть тела, а именно смерть души, сознания и есть смерть в полном смысле слова . В самом деле: “мертвые души”, “живой труп” — к кому именно это относилось во все времена — разве к тем, кого уже похоронили? Значит, не будет преувеличением сказать: то, во что успел выродиться современный театр (и не только он один, конечно), есть по преимуществу не что иное, как средство умерщвления человека. И что может быть страшнее и безнадежнее этого эпидемического перерождения, когда люди перестают быть людьми и не замечают или даже очень рады этому?