Матушка родимая,
Работа лошадиная:
Не хватает хомута
Да ременного кнута.
Не было в те годы такой беды, которую бы Оля не пережила, не перестрадала вместе с матерью, со всеми женщинами, в большинстве своем солдатскими вдовами. У них была своя песня:
Кабы не было войны —
Не была бы вдовушка.
Не узнала б столько горюшка
Моя головушка.
Тяжелый, в основном ручной, труд вдовушек при постоянной нужде не только в хлебе, но и в одежде, в тепле удивлял даже ее, девчушку, вызывал желание приласкаться к ним, порадовать сердечной отзывчивостью, послушанием. Душа ее была всклень полна этими чувствами, и они, как вода из переполненного ведра, не могли наконец не выплеснуться, не стать стихами.
И они выплеснулись. И очень рано, еще в школьные годы. И привели ее в Москву, в Литературный институт, а там умножились во много раз числом, сложились в первую, затем вторую, третью книжицы… Что было главным в этих книжицах? Мастерски выписанный, художественно-правдивый, а если одним словом — величественный, былинный образ деревенского народа, мужественно, с достоинством преодолевающего лишения долгих военных лет и разруху еще более долгих послевоенных. С достоинством и, добавлю, с верой, что придет-таки облегчение и ему: вернутся на поля лошади и трактора, отстроятся деревни и села, подобреет власть и не будет уже только командовать, как в военное время, будет советоваться с ним, с умом решать возникающие проблемы. Говоря образно, будет терпеливо растить деревце коллективизма, совсем еще молодое, но уже глубоко пустившее корни в их души.
Всего десять лет было этому деревцу, как началась война, но огненный ветер не сломил его, не повалил, оно выстояло, не засохло даже без мужиков, ушедших на фронт. Сгрудившись вокруг этого деревца, сдюжили деревенские бабы, а под их крылом спаслись от голодной смерти и дети, и старики; хватило бабам характера и сил не бросить землю в беде, не дать ей одичать.
А ведь были еще и довоенные годы. По свидетельству поэта, уже тогда крестьяне-колхозники “…всем сердцем поверили в общую радость труда”. Кто-то усомнится: “Так уж и поверили…” Да, поверили! Потому что “радость общего труда” не была для них внове. “Помочи”, “толоки” то и дело случались в деревнях: то погорельцу избу отстраивали сообща, то дружно наваливались на несжатую чью-то полоску… “Дружно — не грузно, а врозь — хоть брось”, — на таких, наверное, праздниках труда и добрососедства и родилась одна из мудрых пословиц русского народа.
После Литинститута не Архангельск приветил и приласкал талантливую землячку, а Вологда — так уж получилось, не буду вдаваться в подробности.
Еще не обжив новую, подаренную обкомом партии квартиру, Ольга Фокина выпорхнула из нее (началось лето!) и умчалась не на юг, не к Черному морю, а на север, в родную деревушку — там продолжали жить ее мама и старшие братья — их было четверо…
Великий Николай Некрасов при очередном свидании с деревней, настраиваясь на стихи, поделился с нами: “Жаден мой слух, и мой глаз любопытен”, и мы хорошо знаем, как благотворно отразилось это на его стихах, и особенно на поэме “Кому на Руси жить хорошо?”. Ольга Фокина о своем душевном состоянии по приезде в деревню с полным основанием могла бы поведать теми же словами. Остроте ее глаза и слуха можно только дивиться. Она с радостью замечает: родной колхоз идет на поправку — это были уже 60-е годы. Все слышнее гудят трактора, все веселее стучат топоры. “Ах, как строится нынче деревня!” — так начинает она одно из стихотворений тех лет. И добавляет: “Метит в плотники каждый мужик”. А результат — вот он: “Срубы, крыши желты, пахнет серой. Словно солнце на землю сошло”.
Верилось ей (а веру эту она черпала у народа), что деревня залечит наконец раны войны и начнет жить, “Как живалось когда-то давно: /Откровенно, широко и ясно, /С дружным кос перезвоном в страду, /А на отдыхе — с песней и пляской/ У полей и лугов на виду”.
Предвижу, кто-то скривит губы, прочитав эти строки: — Ха! “С песней и пляской!” А “пустопорожний трудодень”? А репрессии 37-го года?!
Что ответить на это?
Да, не во всех колхозах хватало собранного урожая, чтобы и “с государством рассчитаться”, и на трудодни колхозникам выдать, не обидев. Скупо еще рожала истощенная за четыре военных года земля.
Засыпать хлебом сусеки такого государства, как Советский Союз, было ой как нелегко. Особенно если учесть, что едоков все прибавлялось и прибавлялось. Всходили, как на дрожжах, и рабочий класс, и интеллигенция… А надо было кормить еще и армию — свою, чтобы потом не кормить чужую (такая опасность тогда была не менее реальной, чем сейчас), и бывшие бесхлебные окраины царской России… Ясно, что хлеба не хватало. А прикупить — на что? Главной заботой партии и правительства была индустриализация страны.
Ну а что касается репрессий 37-го года, то пора бы уже признать, что не все в них было так уж однозначно, как говорилось и писалось до сих пор. Из рассекреченных документов и мемуаров современников тех событий видно, что подоплека репрессий намного замысловатей и коварней*. Ясно пока одно: далеко не во всех колхозах были они, репрессии. А там, где они все-таки были, историкам предстоит еще разобраться, в чьих интересах и чьими руками они осуществлялись, ни на минуту не забывая при этом, что для одних репрессируемый (коренной) народ был в полном смысле родным, своим, а для других — чужим и даже ненавистным; был народом — “шовинистом”, “угнетателем”, “держимордой”, “погромщиком”. Чувство мести этому народу, владевшее определенной частью высоких чинов из тогдашних карательных органов, было вполне реальным и сбрасывать его со счетов при разговоре о репрессиях 37-го года нельзя. Называть те репрессии сталинскими — и только! — это для простачков, даже резче скажу — для профанов, которых, к сожалению, не убавляется…
В 1998 году Архангельск к 60-летию Ольги Александровны Фокиной издал солидный том ее стихов (290 страниц!). Подавляющее большинство из них, как отметила сама Ольга Александровна в небольшом предисловии к изданию, были “написаны за последние десять “окаянных лет”. Здорово, видимо, отличались эти годы от предшествующих, если для определения их гражданственной и социальной сути ей, вслед за Буниным, пришлось прибегнуть к столь сильному эпитету: “окаянные”.
В чем было отличие тех лет от нынешних, “окаянных”, она достаточно ясно ответила в том же предисловии: “Мое поколение входило в жизнь окрыленным верой в торжество любви, добра и справедливости”.
Слава Богу, отмеченных этой верой лет у поэта было больше, чем “окаянных”. Этим, думаю, и можно объяснить, что стихи, созданные в те, доперестроечные годы, резко контрастируют с опубликованными в названном сборнике, не говоря уж о двухтомнике, появившемся теперь, пятью годами позже.
Они — светлые, полные душевной теплоты и веры, те стихи. Поэта радует любая, пусть даже маленькая примета того, как выразилась сама Ольга Фокина, “справедливого” жизнеустройства. Характерным в этом смысле является стихотворение о главном в деревне доме, называемом новым, но уже ставшим обиходным словом “сельсовет”. Дом этот, как символ советской власти, люб крестьянам и почитаем ими. С какой бы докукой ни пришли они к нему, встретят и внимание, и понимание:
“На стул усадив — не на лавку, /Там будут по отчеству звать,/ И выдадут нужную справку, /И стукнут, где надо, печать…/ Довольный, почти что счастливый, /Ходатай вернется домой”…
Вернется, полон достоинства — впервые, может быть: “А как иначе! Власть-то своя, народная!”.
Гордится главным в округе домом Ольга Фокина. Она называет его “Домом Справедливости” и торжественно напоминает ему и себе: “Ведь наша Большая Дорога /Начало берет от тебя!”.