Что с криком: “Свобода!”
Летит на дно ущелья в гремучий поток:
Не горного замеса, другая порода! —
И ладно, что отпала, — какой с нее прок?
И вновь в победу верится: чем оползень шире,
Тем менее доверия глине с песком.
И деревце, как знамя на горной вершине,
Зовет к себе октябрьским багряным листком.
1995
Главная мысль стихотворения: проступают “граниты”… и даже “кремни”… Имеются в виду люди, конечно. Те самые, что в дни обманной “перестройки” растерялись, не умея понять, что надо делать: то ли свой берег укреплять, то ли плыть к другому. Да и как можно было понять, если прорабы “перестройки” насчет берега сознательно темнили, вешали на уши лапшу, тушили из всех идеологических брандспойтов едва вспыхивавший в их душах огонек тревоги, сомнения, догадки… Достаточно вспомнить шоу-зомби Кашпировского: всю страну повергал в летаргический сон!..
Но пришло время: спавшие — проснулись, темные — прозрели. О. Фокина чутко уловила перемену в мыслях этих людей и, уловив, твердо решила: она будет с ними, будет их голосом, их совестью, будет растить в их сердцах тревогу за судьбу России, за свою судьбу.
Но какое “оружие” избрать для этого?
Раздумья на этот счет снова подвигнули к перу. Первое, что вспомнила, склонившись над бумагой, — это советы “наставников”, видимо, руководителей творческих семинаров в Литинституте и маститых критиков в журналах, советы “избирать” для стихов и поэм не “временное” (“Слава временщика долга ли? Слово временщика на час”), а “вечное”; припомнились настойчивые их внушения, мол, “…поэту земельным спорам /Надо горние предпочесть”. И еще: “Дело каждого — слышать, видеть, /Одаренного— избирать”.
Не вняла советам наставников О. Фокина. По ее мнению, и в числе “одаренных” есть просто поэты и есть поэты “озабоченные” (ее определение). Озабоченность предопределяет их выбор. Они твердо убеждены, что лирических вдохов-выдохов, рассчитанных на “гитару семиструнную”, выжимающих слезу сентиментальную, сегодня явно недостаточно. Такая поэзия устроит обывателя, но не гражданина, глубоко переживающего трагедию народа, трагедию, грозящую развалом государства.
Себя О. Фокина видит в ряду “озабоченных”. Как бы от их имени она говорит наставникам: помним, дескать, ваши советы, помним...
…Только снова стихи у нас
Не про реки — про в реки стоки,
Не про небо — про в небо дым,
Про разбурканные дороги
К невеселым местам родным…
Про разрушенные церквушки…
И далее, не оправдываясь, а гордясь, добавляет:
И поэмы у нас “проблемны”,
И в стихах у нас “соцзаказ”.
Хорошо это или плохо, читатели ответят по-разному. Но все вместе, я думаю, они согласятся с тем, что выбор, сделанный поэтом О. Фокиной, достоин уважения. Хотя ничего неожиданного в нем и нет.
К острой, порой даже гневной публицистике в определенные исторические моменты прибегали и Пушкин (“Самовластительный злодей,/Тебя, твой род я ненавижу!..”), и Лермонтов (“Вы, жадною толпой стоящие у трона…”), и Некрасов (“Ты проснешься ль, исполненный сил?..”), и Рылеев (“Известно мне: погибель ждет/Того, кто первым восстает/На притеснителей народа…”), и Маяковский (“Пускай нам общим памятником будет/Построенный в боях социализм”), не говоря уж о Твардовском и Исаковском, не выпускавших из рук сверкающий меч публицистики все четыре года войны.
О. Фокина блестяще продолжила публицистическую традицию русской поэтической классики. Продолжила и углубила, введя в классическую поэтическую лексику разговорную крестьянскую речь, в большинстве случаев весьма остроумную и образную. Вот пример — вдобавок к тем, что были приведены выше:
И герб у нас двуглавый:
Взаимен отворот
Головок — левой, правой, —
Но общ-един живот.
На мир надежда тает:
Живот — оплот? Увы…
Похоже, не хватает
Нам третьей головы:
Обычной, человечьей,
Разумной, нехмельной…
Кто-то добавит: — Ну, положим, не хватает… Так ведь есть еще Дума… — Знаем, есть, — как бы отвечает за своего героя поэт. — Но кто в Думе-то? С “суконным рылом” — никого. В основном — “белая кость”, “предприниматели”… Всечеловеки! Иные даже с двойным гражданством. И каждый — оттуда, сверху — только что не орет:
Чернь, не суйся с советами!
Сгинь, крестьяне-рабочие,
Чугуны прокопченные,
В дорогой вашей вотчине
Мы одни — золоченые,
Мы одни — элитарные,
Мы одни – родословные,
Остальные — бездарные.
Тревожно на душе у поэта от столь непривычной яви. В другом стихотворении тревога эта вылилась уже в трагический вывод: “А государство валится с пугающей поспешностью,/А “демократы” хвалятся…”.
Хвалятся… Но и за этой похвальбой поэт различает подлинное их лицо:
Ах, антисозидатели,
Ах, “прав-свобод” приверженцы,
Ах, от Отчизны-матери
В ее несчастье беженцы.
Суровый упрек, но кто скажет, что несправедливый?
Убежали тысячи, не оглянувшись даже, без малейшей благодарности державе за дипломы, звания, “нажитые” состояния… В народе можно было услышать: — Для того, видно, и сделали “перестройку”, чтобы можно было свободно уехать, прихватив с собой капиталы, а не понравится — и вернуться. Жалеет ли народ об убегающих согражданах? Да нет — по свидетельству поэта, презирает. В душе у него вполне сложившееся мнение о них:
Вы же: “нет у вас родины”,
Вы же: “нет вам изгнания”.
Собирайтесь да кучкайтесь,
Поднимайтесь хоть на небо
И небесными тучками
Уплывайте куда-нибудь.
В один из поздних октябрьских дней, для Архангельска уже предзимних, Ольге Александровне довелось, стоя на берегу Северной Двины, наблюдать грустную картину: в результате рано ударивших заморозков в лед намертво вмерзли плоты. Представилось: весной, в дни ледохода “Изотрет их, измочалит между льдинами,/Не бывать им больше плотными, плотам”. Мысль эта всколыхнула жившую с некоторых пор в ее душе боль за судьбу народа, само собой родилось сравнение:
Замороженный в Двине-родимой-Северной,
Осужденный на рассеяние, плот,
То не ты ли — без надежд на воскресение, —
Трудовой, властями преданный народ.
Впечатляющее сравнение. А в следующем стихотворении об этом же, но с еще большей душевной болью: “В государстве, на лом назначенном,/Остановлен, остыл мотор”. Редко столь пессимистическое настроение овладевало поэтом в те годы, но, как видим, случалось, хотя она старалась не позволять себе подобной слабости, пусть даже минутной, собирала, растила в душе волю к борьбе, к сопротивлению. При этом иронизируя над теми, кто эту волю утратил, и единственно возможной позой при новой власти считает стояние на коленях с протянутой “Христа ради” рукой.
В храмах мольбы: — Господи, помилуй!
В школах слезы: — Власть, подай за труд!
А крестьяне вскидывают вилы —
В бой с навозом фермерно идут.
А шахтеры дружно голодают…
Мольбы… слезы… голодовки… А если бой — так только с навозом… Да и зачем он, бой? Выгоднее извернуться, притереться к начальству, устроиться подле… Таких поэт откровенно презирает:
А ты уже, друже, похоже, угодлив!
Умеешь моститься не рядом, а подле.
…Ведь “подле” на подлинность как-то не тянет,
Все мнится, что подлость из “подле” проглянет.
Человек, оставшийся самим собою, не утративший чувства чести, при виде всего этого возмутится: — И это народ-победитель?! “Самый непокорный” народ на земле, как написал о нем сразу после войны один испуганный его великим ратным подвигом американец?! Возмутится — и будет прав.
Сама же О. Фокина, из присущей ей деликатности, не могла позволить себе прямых упреков народу. Она привела в пример ему “тетушку-свет Ангелину” — женщину, так сказать, с характером, может быть, соседку из родной деревни. “Памятны твои восстанья/Супротив народных бед”, — так она начинает свой рассказ о тетушке. — “Ругиванось на собраньях, /Бегивано в сельсовет…/ Т р е б о в а л а — не просила”… — такой вот была она, Ангелина, при советской власти. А при теперешней? Да все такая же! Своему поэту при встрече в первую очередь о том, что наболело: