Как это ни парадоксально, но ультралевые в этом вопросе, по законам упрощенного, черно-белого мышления, сомкнулись с ультраправыми, которые заявляли: “Тихий Дон” не мог написать коммунист. Его мог написать только белый офицер. А с точки зрения рапповцев — подкулачник.
Надо окунуться в то время, чтобы понять, насколько серьезными были эти обвинения — в условиях, когда разворачивалась политика ликвидации кулачества как класса.
“...“Тихий Дон” — произведение чуждое и враждебное пролетариату”, поскольку роман “является знаменем”, а его автор — “идеологом кулацкой части казачества и зарубежного дворянства”, — таков вердикт ультрарадикальной критики, вынесенный в 1929—1930 годах.
В послереволюционные, двадцатые годы слово казак , само понятие казачество звучали как приговор. Казак — это значит контрреволюционер, враг советской власти, трудового народа. Казачество — это “нагайки”, разгон демонстраций, оплот контрреволюции. “Русская Вандея” — так и только так представляли Дон и казачество леворадикальные круги. И не только они.
Политика “расказачивания”, то есть физического уничтожения казачества, была в годы гражданской войны официальной политикой партии. Наиболее радикальными проводниками этой политики в жизнь были Свердлов и Троцкий.
“Казачество — опора трона, — заявил на совещании политкомиссаров Южного фронта в Воронеже в 1919 году Лев Троцкий... — Уничтожить казачество, как таковое, расказачить казачество — вот наш лозунг. Снять лампасы, запретить именоваться казаком, выселить в массовом порядке в другие области”. В ответ на протест казака-комиссара А. Попова, сына известного писателя А. Серафимовича, Троцкий приказал: “Вон отсюда, если вы — казак”. В ответ Анатолий Попов написал Ленину письмо с протестом против действий Троцкого и вскоре сгинул безвестно. Отец так и не смог найти следов сына.
Двадцатые годы были временем борьбы не на жизнь, а на смерть между двумя группировками в партии — Троцкого и Сталина. Сторонники Троцкого, особенно в первой половине 20-х годов, были исключительно сильны — в партии, в армии, в идеологии, в культуре. Они насаждали беспощадное отношение к деревне в целом, к казачеству в особенности.
Согласитесь, что в этих условиях писать в 1925 году роман о казачестве, исполненный любви и боли за его судьбу и явившийся одной из самых высоких трагедий в мире, мог осмелиться только отчаянный человек. Для этого требовались убежденность и бесстрашие, свойственные молодости.
Не надо думать, что Шолохов не понимал, на что он шел. Не отсюда ли крайняя закрытость писателя, при, казалось бы, полной открытости его для близких друзей.
Эти черты в характере Шолохова — его закрытость, немногословность, стремление не пускать в свой внутренний мир посторонних людей, поразили Е. Г. Левицкую, одну из немногих, поддерживавших Шолохова в Москве. Летом 1930 года Левицкая с сыном приехала в гости в Вешенскую, где провела целый месяц.
Левицкая оставила записи своих впечатлений о Шолохове, о встречах с ним, о поездке в Вешенскую. Благодаря огромному жизненному опыту и женской интуиции она сразу же почувствовала несоизмеримость первого, чисто внешнего впечатления от знакомства с молодым писателем и внутреннего масштаба его личности.
“Приезжая в Москву, — писала Левицкая, — он часто заходил ко мне. Однажды встретился с Игорем (сыном Е. Г. Левицкой. — Ф. К. ). Очень понравились друг другу. Странно было смотреть на этих двух парней. Разница в годах — самая незначительная: одному — 21 год, другому — 24. Один — горячий комсомолец, твердый коммунист, работник производства. Другой — свободный степной “орелик”, влюбленный в Дон, степь, своего коня, страстный охотник... и рыболов, и исключительный, неповторимый певец “Тихого Дона”.
И вот здесь, в подтексте этого сопоставления: один (сын) — “горячий комсомолец, твердый коммунист”, другой (Шолохов) — “свободный степной “орелик”, — звучит сомнение, которое будет мучить самого близкого Шолохову в Москве человека, старую большевичку Е. Г. Левицкую всю жизнь: с кем он, этот “степной орелик”, — с нами (т. е. “твердыми коммунистами”) или нет? Вопрос, который, как мы помним, задавали себе и Шолохову — Фадеев и Панферов, Авербах и Киршон.
Когда Е. Г. Левицкая говорит о Шолохове, как “не всегда понятном и разгаданном человеке”, как о “загадке”, которая “загадкой осталась и после пребывания в Вешенской”, как о человеке, который “за семью замками, да еще за одним держит свое нутро”, она имеет в виду, конечно же, далеко не только его возраст, но прежде всего тайну его “исповедания веры”, загадку его мировидения, его мировоззренческих позиций.