Михаил Лобанов • На передовой (окончание) (Наш современник N4 2002)
МИХАИЛ ЛОБАНОВ
НА ПЕРЕДОВОЙ
(ОПЫТ ДУХОВНОЙ АВТОБИОГРАФИИ)
Глава VII
Семидесятые: “застойные”, подспудные...
Дискуссия “Классика и мы”. Вадим Кожинов. Либеральная свистопляска вокруг Кафки и Пруста. Релятивность, амбивалентность в 70-х годах — преддверие того плюрализма при горбачевско-яковлевской “перестройке”, который стал идеологическим орудием разрушения нашего великого государства
70-е годы принято считать “застойными”, однако по опыту своему могу сказать, что никакого застоя не было. За видимой житейской косностью, пошлостью литературного быта таилось поле напряженных духовных исканий, острой идеологической борьбы. Какого накала могла достигнуть схватка, показала дискуссия “Классика и мы”, прошедшая в Доме литераторов 21 декабря 1977 года. Станислав Куняев в своих мемуарах подробно рассказал об этой дискуссии, на которой он был главным героем. Читая его рассказ о том вечере, мы как бы изнутри видим, чувствуем, чего это стоило ему, каких нервов, моральных сил. Но даже со стороны можно было догадываться о его внутреннем состоянии: голос его дрожал, звенел, казалось, что рев зала его собьет с трибуны. До этого я не был с ним хорошо знаком, но много слышал о нем, о том, что он написал в ЦК письмо о сионистском засилье в московских издательствах. Мы шли как бы параллельно, вроде и не пересекаясь, но делая одно патриотическое дело.
Палиевский был тогда в зените “широкой известности в узком кругу” как автор статьи “К понятию гения” и блестяще выступил в таком же разоблачительном духе, кристаллически четкий голос его отдавался в наэлектризованном зале как бы треском эдакого космического аппарата. Кожинов, еще не обретший тогда солидного тона исторического исследователя, налетал боевым петухом на своих литературных недругов, сбивая с панталыку ведущего собрание Евгения Сидорова. В наступившее было затишье ворвался молодой, взволнованный голос Селезнева, бросившего в зал слова — с эффектом почти бикфордова шнура, — что в настоящее время идет третья мировая война. Юрий Селезнев приехал недавно из Краснодара в Москву и за короткий срок заявил о себе как талантливый критик и организатор литературных сил. От прежнего юношеского увлечения йогой он обратился к покорившей его идее народности, утверждавшейся тогда в литературе, и ею были одушевлены его книги литературно-критических статей, особенно его замечательный “Достоевский” в серии “ЖЗЛ”.
Выступал на этом вечере и я, прочитал заготовленный наспех текст, вовсе не подходящий в возникшей обстановке. Ну кого могли затронуть мои слова, например о Блоке, которого увела от декаданса традиция классической русской литературы, когда за кулисами (как говорил мне потом Кожинов) от речи Палиевского катался по полу режиссер Эфрос, когда кричавшие с места диссиденты, вроде Копелева, жаждали политического скандала. Так что я вроде бы участвовал и не участвовал в этой схватке.
...Жизнь дарила мне знакомства с новыми, яркими личностями. Вадима Валериановича Кожинова я впервые увидел на обсуждении стихов, где он похвалил мою статью о поэме Евтушенко “Братская ГЭС”, а затем удивил критикой ее, кажется, в “Вопросах литературы”. Но удивил сначала, а вчитавшись, я понял, что он совершенно прав. Хваля, он в то же время недоумевал, как я мог говорить о какой-то “неорганичности” в отношении поэмы Евтушенко, когда она, так сказать, с ног до головы эстрадна! И вообще смешно рассуждать о какой-то “органичности”, “неорганичности”, когда мы имеем дело с элементарной синтетикой — в том числе человеческой.
В конце 1969 года в “Молодой гвардии” был проведен “круглый стол”, посвященный столетию “Войны и мира”. Заправлял делами Виктор Васильевич Петелин, тогдашний зав. отделом критики журнала. Выступали Вадим Кожинов, Олег Михайлов, Анатолий Ланщиков, я и другие. Вадим Валерианович потом рассказывал мне, как возмущался К. Симонов “славянофильским сборищем”, перетолковавшим, дескать, толстовскую эпопею на шовинистический лад, но статья Симонова, которую он собирался об этом написать, так и не появилась в печати.
Кожинов не раз вспоминал тот “круглый стол”, однажды вырвалось у него: “Как это было прекрасно, когда вы тогда говорили”, но, конечно же, прекрасным было не мое выступление (при моем-то косноязычии), а сама порывистость Кожинова — задеть ту струну прошлого, когда наши жизни были еще на подъеме и столько казалось вокруг прекрасным, в том числе и то, что происходило тогда в литературе.
До нашей встречи с Кожиновым в “Молодой гвардии” у каждого из нас был свой путь. Со школьных лет этот “мальчик в очках”, кажется, уже был интеллектуалом — это было понятно из тех отрывочных сведений, что он сообщал о себе. Я уже говорил о его студенческом увлечении “кружком Пинского” с его отнюдь не русскими интересами. Кожинов стал студентом МГУ в 1949 году, когда я закончил его, и еще застал движение против космополитов. Тогда оно выражалось на нашем факультете главным образом в критике компаративизма Алексея Веселовского, видевшего в русской литературе набор заимствованных сюжетов из западноевропейских литератур.
История с космополитизмом набирала темп, когда я уже закончил университет, самый пик ее пал на студенческие годы Кожинова. Он писал, как организовал сбор подписей преподавателей и студентов в защиту доцента Белкина, когда того, как космополита, лишили работы преподавателя филфака. Если бы я продолжал тогда учиться, то тоже подписался бы под этим письмом, потому что, одно время занимаясь в его семинаре по Чехову, я убедился, как искренне любил он русскую литературу.
Как-то Вадим Валерианович рассказал мне, как во время нескончаемого словоговорения писательской братии на каком-то обсуждении (дело происходило еще до “перестройки”) он крикнул с места по поводу одного из выступлений: “Это безнравственно”, и все почему-то затихли. Так отвыкли от этого слова, от самого понятия, смысла его, что оно прозвучало как непонятное, но устрашающее табу для дикарей. Но для самого Кожинова, человека честного, благородного, это слово не было фикцией. Для него было безнравственным, например, пожать руку экстремисту-русофобу Нуйкину, когда тот в конце диалога с Кожиновым по телевидению протянул руку “оппоненту” и, получив в ответ брезгливую реплику, а не рукопожатие, остался ни с чем.
Петр Палиевский в своем слове на гражданской панихиде по Кожинову говорил, что значимость, глубина личности Вадима Валериановича и в том, что он объединял вокруг себя разных людей, вроде Битова и Лобанова. Но мне кажется, что он объединял разных людей в себе, а не их самих. Я, например, не был знаком с Битовым, а по наблюдениям за ним в Литинституте, еще где-то — чувствовал явное отторжение от снулой его важности (не говорю уже о мертвящей книжности, языковой серости тех его сочинений, которые попадались мне на глаза). Да и сам Кожинов, вначале действительно приятельствовавший с Битовым, впоследствии порвал с ним, с этим литературным дельцом и “демократом”.
Думая сейчас о жизненном пути Вадима Кожинова, я могу предположить, насколько непростыми были и та, с молодых лет, среда, в которой складывались его взгляды, и само его окружение, и взаимоотношения с теми, кто были вроде бы его единомышленниками, и роль образования в его мировоззрении. Побывавший в тридцатых годах в СССР индийский лидер Неру писал, что восхищавшая его в этой стране доступность образования широким массам может иметь и те последствия, что просветившиеся люди будут более критичны к государству, ограничивающему их в свободе, тем самым подрывая его. И не лежит ли грех на нас, “вышедших из народа”, получивших образование при советской власти, что все беды мы готовы были сваливать на эту власть, не отделяя ее от космополитических правителей.
Кожинов признавался, что долгое время, и когда уже был в зрелом возрасте, он оставался, в сущности, диссидентом, не принимал советского периода русской истории. И в этом сказывалось влияние Бахтина. Отличительной чертой Вадима Валериановича была верность своим первоначальным привязанностям: например, с молодости отмеченному им кружку излюбленных поэтов, хотя иные из них и выдыхались еще не в старых летах, и сам он знал цену этим “гениям”. И совсем удивительна была его преданность Бахтину, литературоведу, которого он почему-то называл “великим русским мыслителем” с мировым именем. Как-то я решил подразнить его: