— Вадим Валерианыч, ну нельзя же читать вашего Бахтина: язык какой-то католический, каучуковый...
— Будем, Михаил Петрович, его выкорчевывать! — ответил он нашей шутливой присказкой.
Кожинов, человек вроде бы книжный, любил сильные выражения и со вкусом повторял их. Своеобразным паролем в нашем с ним разговоре было слово “выкорчевывать”. И когда, особенно по телефону, наш всегда долгий разговор подходил к концу, он с характерным своим смешком с пофыркиванием заключал, как бы обращая в юмор пристрастность моих оценок: “Будем их выкорчевывать!”
Но и серьезно говоря, не мог я одолеть бахтинскую академическую заумь, да еще с пресловутой “амбивалентностью”, ставшей модным словечком в ученых кругах. В своей статье о книге Юрия Селезнева “В мире Достоевского” (“Октябрь”, 1981, № 10) я, говоря о “многочисленных положительных ссылках” автора на Бахтина, писал, что эти ссылки “не столько углубляют, сколько “филологизируют” (от слова “филология”) проблемы, да и сам мир Достоевского, а иногда даже запутывают его (ссылка на релятивное определение Бахтиным природы творчества Достоевского как “амбивалентного” в традициях “карнавальной культуры”, совмещающей в себе прямо противоположные стороны явления, в том числе и духовного, нравственного). Надо сказать, что талантливый критик Юрий Селезнев был в то время под большим влиянием Кожинова, а Кожинов, как я уже говорил, преклонялся перед Бахтиным.
При всем давлении на Кожинова “амбивалентной” среды, отдавании ей дани — природа русского человека брала в нем верх, и в этом, может быть, главный итог его жизни. Мое сближение с ним совпало с моей работой во второй половине семидесятых годов над книгой об Александре Николаевиче Островском для серии “ЖЗЛ”, и были моменты, когда, например, слушая пение Вадима Валериановича под гитару романса на слова Фета “Сияла ночь, луной был полон сад”, я как бы переносился в обстановку застолья “молодой редакции” “Москвитянина” с пением под гитару же Аполлона Григорьева своей надрывной “Цыганской венгерки”, с пронизывающим исполнением Тертием Филипповым народных песен.
Поразительная была щедрость его внимания к другим литераторам! Кажется, что он использовал любой случай, чтобы кого-то пропагандировать, кому-то помочь. Как-то мы пошли с ним к Леониду Леонову — Леонид Максимович пожелал познакомиться с ним. И во время разговора, как всегда у Леонова сводившегося к его монологу, Кожинов, выбрав момент, достал из кармана сложенные листы и попросил хозяина послушать стихи. Читал он с четким выговором каждого слова, с нагнетанием тона, сжимая и разжимая в такт пальцы в руке, и, когда закончил, весело спросил: “Ну как, Леонид Максимович, понравились вам стихи?” Леонов пробормотал нечто вроде похвалы, не догадываясь о заготовленной для него ловушке: не для того читались ему стихи Юрия Кузнецова, чтобы только послушать и похвалить их устно, требовалась подмога более реальная — сделать похвалу свою публичной. Но не по адресу была сия затея: в ответ на эту недвусмысленную просьбу гостя Леонид Максимович начал говорить о том, что он никогда ни о ком не писал; правда, когда-то он написал предисловие к Солоухину и очеркисту Орлову, но во втором случае речь шла даже не об авторе, а о жанре научного очерка, но все это было очень давно... да и не дело стариков судить о молодых.
Наблюдая эту сцену, я вспомнил давние свои переговоры с Л. М. Тогда я работал в “Пионерской правде”, и мне надо было получить приветствие Леонова школьникам по случаю какой-то праздничной даты. Готовилась к изданию моя книга “Роман Л. Леонова “Русский лес”, я не раз виделся с Л. М. и почему-то был уверен, что не так трудно будет добыть от него несколько нужных газете фраз. Но не тут-то было. Услышав о приветствии, Л. М. как-то вдруг засуетился, заговорил о своей занятости, о том, что когда-то он обращался к школьникам — “только надо говорить: “дети”, а не “ребята”, — поучительно заметил он, это обращение где-то у него в а л я е т с я в с у н д у к е, по возможности поищет... Так и теперь переговоры Кожинова с маститым писателем зашли в тупик.
Когда Л. М., прощаясь с нами, подвел нас к дверям, я без всякой задней мысли спросил: “Леонид Максимович, сколько у вас орденов Ленина?” “Было шесть, один украла домработница”, — отвечал Леонов. Кожинов не раз вспоминал эту сценку, и сколько добродушно-озорного было в его глазах!
От Вадима Валериановича я слышал несколько слов о себе, которые мне очень дороги, и не как комплимент (это слово просто пошло в данном случае), а как своего рода наказ. Так, прочитав напечатанный в газете отрывок из моих мемуаров и поспорив со мной по поводу моей оценки одного литературного факта, он сказал: “Вы можете писать все, вы это заслужили всей своей жизнью”. Я, конечно, не обольщался этим преувеличением, как и тем, когда после выхода моей статьи “Освобождение” он сказал мне, что перечень в ней книг о гражданской войне дал ему толчок для обращения к исторической теме.
Незабываемы для меня совместные поездки с Вадимом Валериановичем — в Вологду, на “малую родину” Рубцова, в Петрозаводск, Кижи и т. д.
В одной из своих статей Кожинов пишет о своеобразной героичности самодостаточного секулярного (типа европейского) сознания, полагающего источник силы в себе самом, не нуждающегося в религиозной опоре. Для меня загадкой осталось сознание в этом отношении самого В. В., не игравшего (как это стало модно в последнее время) в православие, чуждого разглагольствованию на религиозные темы. Но проницательному уму его были доступны те глубины бытия, где в сердцах людей божественное борется с дьявольским, что раскрыто им в очень содержательной статье о шолоховском “Тихом Доне”.
Кожинов подчеркивает, что воплощение революции в романе — не только жесточайшая социальная война, но и сама любовь Аксиньи и Григория — любовь не только, как принято считать, “прекрасная”, но и разрушительная для них самих и для окружающих, вносящая распад в вековой быт, семейные отношения. В. В. не только было свойственно редкостное понимание трагичности человеческого бытия, но и в нем самом, мне кажется, жило ощущение этой трагичности, которое, может быть, преодолевалось им поистине героическим напряжением интеллектуальных сил, подвижническим трудом, особенно в последние годы.
Осенью 1989 года мы побывали с ним в моих родных мещерских местах. Выезжали мы туда по приглашению секретаря Рязанского обкома партии Хитруна Леонида Ивановича. Перед этим в газете “Литературная Россия” была опубликована статья Кожинова “«Позиция» и понимание” (перепечатана в его книге “Судьба России”, М., 1990), в которой противопоставлялись эти два понятия: “позиция” связывалась с именем небезызвестного тогда А. Адамовича, который характеризовался как конъюнктурщик, не вникающий в суть события, а политиканствующий на нем; “понимание” отводилось мне. Упомянутый Адамович под видом борьбы со “сталинизмом”, “тоталитаризмом” исходил ненавистью к русской истории, особенно к ее советскому периоду. В стране зрел государственный переворот, разразившийся вскоре — в августе 1991 года. Свои адамовичи были и в Рязани, поэтому-то, видимо, прочитав статью Кожинова, секретарь обкома и пригласил его в качестве идеологического противовеса, а заодно и меня как “героя статьи” (шутил В. В.). “Героя” в том смысле, что Вадим Валерианович, связывая идею своей статьи с моей статьей “Освобождение”, с присущей ему добротой ко мне писал: “Читая семь лет назад статью Михаила Лобанова, я испытывал, помимо всего прочего, чувство великой радости оттого, что честь отечественной культуры спасена, что открыто звучит ее полный смысла и бескомпромиссный голос — хотя, казалось, в тогдашних условиях это было невозможно...”
В статье В. В. говорилось о перевертничестве моего обличителя, “историка” Ю. Афанасьева, который еще в начале “перестройки” в сентябре 1985 года обвинял меня во “внеклассовом подходе” к коллективизации, “но не прошло затем и трех лет, как тот же Ю. Афанасьев опубликовал прямо противоположное по смыслу сочинение”. Здесь же речь шла и о политических спекуляциях Г. Попова и Ю. Черниченко. Только Кожинов мог фактами, цифрами, аргументами так прижать к “стене плача” этих крикливых “демократов”, и как жалка была после кожиновской статьи попытка Адамовича защитить себя в журнале Коротича “Огонек”.