Политика “расказачивания”, то есть физического уничтожения казачества, была в годы гражданской войны официальной политикой партии. Наиболее радикальными проводниками этой политики в жизнь были Свердлов и Троцкий.
“Казачество — опора трона, — заявил на совещании политкомиссаров Южного фронта в Воронеже в 1919 году Лев Троцкий... — Уничтожить казачество, как таковое, расказачить казачество — вот наш лозунг. Снять лампасы, запретить именоваться казаком, выселить в массовом порядке в другие области”. В ответ на протест казака-комиссара А. Попова, сына известного писателя А. Серафимовича, Троцкий приказал: “Вон отсюда, если вы — казак”. В ответ Анатолий Попов написал Ленину письмо с протестом против действий Троцкого и вскоре сгинул безвестно. Отец так и не смог найти следов сына.
Двадцатые годы были временем борьбы не на жизнь, а на смерть между двумя группировками в партии — Троцкого и Сталина. Сторонники Троцкого, особенно в первой половине 20-х годов, были исключительно сильны — в партии, в армии, в идеологии, в культуре. Они насаждали беспощадное отношение к деревне в целом, к казачеству в особенности.
Согласитесь, что в этих условиях писать в 1925 году роман о казачестве, исполненный любви и боли за его судьбу и явившийся одной из самых высоких трагедий в мире, мог осмелиться только отчаянный человек. Для этого требовались убежденность и бесстрашие, свойственные молодости.
Не надо думать, что Шолохов не понимал, на что он шел. Не отсюда ли крайняя закрытость писателя, при, казалось бы, полной открытости его для близких друзей.
Эти черты в характере Шолохова — его закрытость, немногословность, стремление не пускать в свой внутренний мир посторонних людей, поразили Е. Г. Левицкую, одну из немногих, поддерживавших Шолохова в Москве. Летом 1930 года Левицкая с сыном приехала в гости в Вешенскую, где провела целый месяц.
Левицкая оставила записи своих впечатлений о Шолохове, о встречах с ним, о поездке в Вешенскую. Благодаря огромному жизненному опыту и женской интуиции она сразу же почувствовала несоизмеримость первого, чисто внешнего впечатления от знакомства с молодым писателем и внутреннего масштаба его личности.
“Приезжая в Москву, — писала Левицкая, — он часто заходил ко мне. Однажды встретился с Игорем (сыном Е. Г. Левицкой. — Ф. К. ). Очень понравились друг другу. Странно было смотреть на этих двух парней. Разница в годах — самая незначительная: одному — 21 год, другому — 24. Один — горячий комсомолец, твердый коммунист, работник производства. Другой — свободный степной “орелик”, влюбленный в Дон, степь, своего коня, страстный охотник... и рыболов, и исключительный, неповторимый певец “Тихого Дона”.
И вот здесь, в подтексте этого сопоставления: один (сын) — “горячий комсомолец, твердый коммунист”, другой (Шолохов) — “свободный степной “орелик”, — звучит сомнение, которое будет мучить самого близкого Шолохову в Москве человека, старую большевичку Е. Г. Левицкую всю жизнь: с кем он, этот “степной орелик”, — с нами (т. е. “твердыми коммунистами”) или нет? Вопрос, который, как мы помним, задавали себе и Шолохову — Фадеев и Панферов, Авербах и Киршон.
Когда Е. Г. Левицкая говорит о Шолохове, как “не всегда понятном и разгаданном человеке”, как о “загадке”, которая “загадкой осталась и после пребывания в Вешенской”, как о человеке, который “за семью замками, да еще за одним держит свое нутро”, она имеет в виду, конечно же, далеко не только его возраст, но прежде всего тайну его “исповедания веры”, загадку его мировидения, его мировоззренческих позиций.
Столь же предельно закрытым в высказываниях о своем “исповедании веры” Шолохов был и в письмах, в публицистике. В мировоззренческом плане он был человеком исключительно сдержанным и не торопился раскрываться перед людьми. Он предпочитал выражать себя не в обнаженном публицистическом слове, но в слове художественном, которое и было его стихией.
В ответ на просьбу литературоведа Е. Ф. Никитиной написать свою автобиографию, Шолохов ответил: “Моя автобиография — в моих книгах”.
Тем с большим основанием Шолохов мог сказать: мое “исповедание веры” — в моих книгах.
Ультрарадикальная идеология в подходе к литературе в начале 20-х годов сбивала с толку даже рядовых читателей.
“Трагический поиск правды”
Реальный образ молодого Шолохова искажен как в традиционном шолоховедении, явно преувеличивавшем революционные заслуги писателя в годы гражданской войны, так и “антишолоховедением”, представлявшим молодого Шолохова этаким идеологическим монстром (“юный продкомиссар”, на всю жизнь зараженный “психологией продотрядов и ЧОНа” — А. Солженицын). Таким способом “антишолоховедение” пыталось посеять сомнения в душах читателей: разве мог вчерашний продкомиссар и чоновец, т. е. боец частей особого назначения, которые вели расправу с казачеством, написать “Тихий Дон”?
Но, как уже говорилось, Шолохов никогда не был комсомольцем, равно как не был ни продкомиссаром, ни бойцом продотряда или ЧОНа. Да и дело даже не в этом. Поражает сама логика этих рассуждений. Следуя этой логике, Федор Абрамов, который в годы войны служил в СМЕРШе, или Василий Белов, который в молодости был секретарем райкома комсомола, не могли и помыслить о книгах, посвященных трагедии северной русской деревни, не могли воспринимать эту трагедию как свою собственную.
Известно, что чисто внешние биографические приметы мало что говорят о реальном внутреннем мире человека, о путях и законах его формирования, — особенно на таких крутых переломах истории, как революционные и послереволюционные годы.
Нет спору, конечно же, Шолохов с молодых лет был сторонником идеи социальной справедливости. Подобное миропонимание шло прежде всего от отца, человека, воспитанного на народнической традиции русской литературы XIX — начала XX века. Но мировидение человека — это живая мысль и творческий поиск, сомнения и размышления. Особенно если это — взгляды человека молодого, формирующегося, взыскующего истины, правдоискателя по своей натуре. Именно таким правдоискателем и был Шолохов. В этом отношении Левицкая была права: в Григории Мелехове, его метаниях и исканиях было очень много от самого Шолохова. Он писал Григория Мелехова не только с Харлампия Ермакова, но и с себя.
Нет сомнения, Григорий Мелехов для Шолохова — фигура подлинно народная и одновременно глубоко трагическая, выразившая суть трагедии времени, к которому он принадлежал.
Но зададимся вопросом: кто из большевиков в конце 20-х годов согласился бы с оценкой революции как эпохи трагической?
“Добрый ангел” Шолохова, помогавшая ему в Москве старая большевичка Е. Г. Левицкая?
В тридцатые, когда арестовали как “врага народа” ее зятя, конструктора “Катюши” Клейменова, об освобождении которого безуспешно хлопотал Шолохов, — возможно, да.
В двадцатые, конечно же, — нет.
Левицкая, как и другие большевики 20-х годов, осознала трагизм эпохи, когда на их головы обрушился 1937 год, а до этого революция и гражданская война для нее была эпохой безусловно, героической, и только героической. Трагедии народа большевики не слышали.
Шолохов осознал трагедию времени значительно раньше. Для него началом трагедии стал уже 1919 год.
Причем — и это принципиально важно — Шолохов осознал трагедию революционной эпохи не извне, как ее враги и противники, а изнутри, принадлежа ей. И не после смерти Сталина, как большинство из нас, а задолго до того, в середине 20-х годов. В этом — отличительная особенность не только позиции Шолохова, но и его романа.
“Антишолоховеды” пытаются доказать, будто “Тихий Дон” мог быть написан только “белым”, а ни в коем случае не “красным”, т. е. человеком с другой стороны. Но в таком случае это был бы — по своему характеру — совершенно другой роман. Роман, обличающий революцию, пронизанный симпатией к одним и ненавистью к другим. И таких романов, обличавших революцию, появилось немало, начиная от “Ледового похода” Романа Гуля и кончая “Красным колесом” А. Солженицына.
Взгляд на революцию извне лишил бы роман той напряженной внутренней боли, того качества трагедийности, без которого “Тихий Дон” не был бы “Тихим Доном”.