Выбрать главу

Шолохов был первым — и в этом также проявилась его гениальность, — кто почувствовал и понял, что репрессии против народа, стремившегося к социальной справедливости и потянувшегося к новой жизни, смертельно опасны для дела социализма, потому что со временем бумерангом вернутся к нему. И мы видим, что бумеранг вернулся. Не в этом ли причина и объяснение того, с какой легкостью, практически — без сопротивления произошли у нас смена не только власти, но и социально-политического строя. Смена вех, обрушившая на народ новые беды и страдания, перечеркнувшая те социальные завоевания, которые, не взирая на преступления, осужденные Шолоховым, были сделаны за годы советской власти.

Шолохов своим романом, всей жизнью своей первым в нашей стране сказал во весь голос, что даже самая святая цель не оправдывает преступных средств.

После 1938 года становится очевидным все возрастающее отдаление Шолохова от вождя, равно как и Сталина от него. И хотя в 1941 году Шолохов получит Сталинскую премию за “Тихий Дон”, в 1939 году станет академиком Академии наук СССР, а еще раньше, в 1937 году, депутатом Верховного Совета СССР, дистанция, отдаляющая Шолохова от Сталина и ЦК, углубляется.

После 1942 года не было ни одной встречи Сталина и Шолохова, хотя, судя по журналу записи лиц, принятых генсеком в 1946—1953 годы, Фадеева в послевоенные годы Сталин принимал не менее пяти раз, а Симонова — трижды. За последние десять лет жизни Сталина Шолохов лишь дважды — безответно — обратился к нему — в 1942 году с просьбой о поездке за границу и в 1950 году — с просьбой “разъяснить” ему, в чем состоит “существо” его ошибок в отношении Сырцова, Подтелкова и Кривошлыкова, о которых писал Сталин в письме Ф. Кону, опубликованном в 12-м томе его сочинений.

Не в этом ли — в драматических, все более трудных взаимоотношениях Шолохова с властью, в глубочайшем духовном кризисе, начавшемся в 30-е годы, вызванном внутренними расхождениями с властью, — объяснение глубокого молчания Шолохова в литературе все последние десятилетия его жизни? Почему Шолохов не создал ничего, равного по уровню дарования роману “Тихий Дон”? — таков сакраментальный вопрос, которым казнит писателя “анти­шолоховедение”. Но имеются свидетельства, что М. А. Шолохов казнился этим сам.

“...Так много человеческого горя на меня взвалили, что я уже начал гнуться, — писал он в начале 30-х годов Левицкой. — Слишком много для одного человека”.

Но он никогда не переставал слышать чужое горе, сопереживать ему. Шолохов многократно с полным бесстрашием бросался на защиту безвинно пострадавших — не только казаков и колхозников родного Дона, вешенских партработников, но и самых разных, как близких, так и далеких ему людей: создателя “Катюши” И. Г. Клейменова, сына А. Ахматовой Л. Гумилева, сына А. Платонова, артистки Э. Цесарской и многих других, хотя знал, что сам живет под неусыпным наблю­дением.

Сын М. А. Шолохова, М. М. Шолохов, в своих воспоминаниях приводит рассказ матери, Марии Петровны Шолоховой, об этой ни для кого не видимой и не ведомой стороне их жизни, ранее неизвестной и самому младшему сыну писателя:

“... Не помню уже точно когда, он стал догадываться, что его письма читают. Да, пожалуй, тоже как “Тихий Дон” пошел. Сразу же после этого в Ростове, в Москве стали о нем брехать, что и кулацкий пособник он, и сам кулак, и идейный руководитель восстания, которое якобы в Вешках готовится, и... Да, Боже мой, чего только вокруг твоего отца не плели, чего не городили?! А время-то какое? Страшно было, — мать зябко повела плечами. — Там брехнут, не подумавши, а я тут редкий день не жду: вот придут, вот заберут...

И в то же время, как представишь, скольких он тогда защищал! И кого только не защищал. Ведь со всех хуторов, за сто верст, кто только к нему и с чем только не шел. А он ведь какой был? Каждой бочке затычка, каждой дыре гвоздь, везде встрянет. Никому не смолчит. Сколько и куда только не писал, — и чтоб казакам форму носить разрешили, и чтобы их во все войска брали — их долгое время только в пехоту призывали. И чтоб церкви не рушили, и за единоличников, и за колхозников, и за старого, и за малого. Против всяких, как тогда говорили, перегибов и в газеты писал, и в область, и в Москву, самому Сталину... Вот оно и думалось: надоест тем, наверху, как муха липучая, как муху и прихлопнут. Ему и друзья-то его — Луговой, Логачев, другие так и говорили: “Допишешься ты, Михаил”. А он знай одно: “Ничего, я неистребимый”.

Он и меня-то, в конце концов, убедил, что он неистребимый, думала — и износу ему не будет... Последнее время, часто прочтет в газетах или по радио услышит... как это говорил-то? Про “наших планов громадье” или про то, какое прекрасное будущее нас ждет, — и грустно, грустно так: “Манечка, Манечка, как хорошо, что мы с тобой до этого времени не доживем...”

А в то время-то как я боялась! Вас трое, да Машутку еще ждала. Как уж просила его, умоляла не лезть на рожон. На колени становилась. Страх — он не родня. А я ведь знала, каким он мог быть несдержанным. А он, вдобавок, никогда ничего мне по-настоящему не рассказывал. Начну расспрашивать, а он: “Кто мало знает, с того малый спрос. Всё хорошо”, — и весь разговор. Это называется, пугать меня не хотел. А раз выпил с друзьями как следует, да перед ними и разоткровенничался, меня не видел в соседней комнате, а дверь-то приоткрыта. Оказывается, когда за Ивана Клейменова ходил хлопотать к Берии и сказал ему, что за Ивана, дескать, головой ручается, тот ему и отпел: “Вы, товарищ Шолохов, что-то за многих ручаетесь головой. У Вас что, и голов много?..” Так думаешь, — он после таких слов угомонился, папаша твой? “Тогда арестовывайте и меня!” — представляешь? А тот ему с улыбочкой: “Станете лезть не в свои дела, придется. До свидания, товарищ Шолохов”. И это в то время, когда сам, что называется, на одном волоске висел. А с Ягодой, когда на квартире у Горького с ним встречался, то договорился он до того, что тот ему резанул: “А Вы, Миша, все-таки контрик”. Это мне Фадеев как-то уже после войны рассказал. Вот и подумай, легко мне с ним было?”

М. М. Шолохов рассказывает, что Мария Петровна так до конца дней своих и не могла простить М. А. Шолохову этой его безоглядности, — даже в старости у нее “невольно проступала какая-то беспомощная, но сердитая детская обида на отца за тот страх, который он заставил когда-то ее пережить. Каким же мучительным должен был быть этот хронический страх, если и полвека спустя она так и не смогла до конца простить того, кого так безоглядно и преданно любила”.

Этот страх перед возможным обыском и арестом в любую минуту не мог не беспокоить и самого Шолохова. Этим Мария Петровна объясняла и нелюбовь Шолохова к письмам: “...потому их и мало, что отлично понимал он — будут их читать. Меньше писал. Телеграмму даст, бывало, “жив — здоров, буду дома тогда-то” — вот и всё. Потом еще и обыска боялся, велел сжигать. Хотя там и крамольного сроду никогда ничего не было. Просто он и думать не хотел, чтобы их кто-нибудь, кроме меня, читал”.

Эти бесхитростные, но предельно точные и правдивые воспоминания, передающие атмосферу семьи и как бы изнутри, глазами самого близкого человека воссоздающие личность Шолохова, свидетельствуют, насколько далеки от истины измышления о Шолохове. Стал бы человек, присвоивший то, что не принадлежит ему, с таким мужеством нести свой крест, упорно добиваясь публикации правды о казачьем восстании, обороняясь от опасных для жизни обвинений в сочувствии белогвардейцам и кулакам! Стал бы десятилетиями таить от властей то, что он в действительности думает о них и о жизни, до конца дней своих за семью печатями держать свое нутро?

О том, что на самом деле думал Шолохов о жизни, как он ее понимал, нельзя судить ни по его письмам, ни по его публицистике, где было много чисто внешнего, условного, отвечающего тем правилам игры, без соблюдения которых человек в тех обстоятельствах просто не мог выжить. Эти правила соблюдали все — от Пастернака до Фадеева.

О внутреннем состоянии М. А. Шолохова, трагическом настрое его души можно судить по эпизоду, рассказанному в воспоминаниях “Нечиновный казак” бывшим редактором газеты в Вешенской А. А. Давлятшиным, в пятидесятые годы часто бывавшим в доме М. А. Шолохова:

“Во время одного из застолий, без которых не обходилась ни одна встреча в доме писателя, когда мы все, да и Шолохов, были крепко на взводе и не было единой нити в разговоре, он как-то без выраженного повода, негромко и не совсем внятно произнес выражение “вешенский узник” применительно к себе. Думаю, что многие из гостей не услышали его, а услышанному — не придали значения. Но меня его слова точно током поразили. И с тех пор я не могу забыть позы Шолохова, с которой он произнес слова, по моему глубокому мнению, выразившие глубокую драму”.