С приветом, А. Чаковский.
16 мая 1980 г., исх. 22”
Итак, ответить, высказать свое мнение по поводу “полемики” вокруг моей книги “А. Н. Островский” было негде, а между тем нападки на нее продолжались. И в газетах, и в журналах. “Вопросы литературы” (орган академического Института мировой литературы и Союза писателей СССР) в № 9 за 1980 год опубликовали обсуждение моей книги. Здесь со всех сторон ее клевали уже упомянутый А. Анастасьев (“Оспаривая Островского”), В. Жданов (“А как быть с исторической правдой”), А. Дементьев (“Когда надо защищать хрестоматийные истины”), И. Дзеверин (“Несколько соображений общего характера”). Досталось на этом обсуждении и Ю. Лощицу (автору книги в той же серии “ЖЗЛ” “И. А. Гончаров”).
Заступился было за меня Сергей Баруздин, поместивший в редактируемом им журнале “Дружба народов” (1981, № 1) положительную рецензию на мою книгу, как тут же появилась в “Литгазете” (28 января 1981 г.) “Реплика”, в которой он обличался в идеологическом отступничестве. К чести Сергея Алексеевича, его не очень тронул этот наскок, хотя в то время вряд ли кто из главных редакторов “патриотических” толстых журналов решился бы ввязаться в эту “полемику”. Как-то при встрече со мною в Переделкино Баруздин сказал мне, что свою рецензию о моем “Островском” он включил в свою новую книгу. И вскоре прислал мне ее с доброй надписью. Есть у ныне несправедливо забытого поэта Дмитрия Ковалева (умершего в конце семидесятых годов) стихи о том, что чем ближе мы узнаем людей, тем более убеждаемся, что они лучше, чем о них говорят. И для меня долгое время Баруздин был детским писателем, которого я не отделял в своем “литературном сознании” от Чуковского — Маршака — Барто — Кассиля и прочих “интернационалистов”. Но я ошибся: в нем оказалось больше русского, чем можно было думать.
Долго еще в Москве и за ее пределами продолжалась возня вокруг моего “Островского”, но дело было не в Добролюбове с его “лучом в темном царстве”, не в “ревизии революционных демократов”, и, вообще, даже не в литературе. Благодать любви разлита в творениях Островского, придавая особый одухотворенный смысл “благополучным”, “счастливым” финалам его пьес. В его любимых героях есть то, что Достоевский назвал “прямотой” чувств и поведения, в чем видел воплощение русского цельного характера и с чем связывал “новое слово” драматурга.
Каждый великий художник живет соприкосновением вечного в своем творчестве с таким же влечением к вечному новых поколений. В конце 70-х годов (когда писалась моя книга об Островском) в русском национальном сознании кристаллизовалась идея православной духовности, как тысячелетнего нашего достояния. За книгу о великом русском драматурге я взялся случайно (по настоятельному, можно сказать, требованию заведующего редакцией “ЖЗЛ” С. Н. Семанова). Но постепенно погружаясь в ту эпоху, в среду, в которой жил и творил писатель, в его художественный мир, в психологию его любимых героев, я открыл для себя то, что было сродни самому моему духовному корню, что как бы ложилось органическим пластом на мой внутренний опыт, обогащая его. Никогда я не работал с такой духовной интенсивностью, подъемом, чем тогда, когда писал эту книгу (после двухгодичного вживания в материал написал ее за три-четыре месяца).
И то, что шло от Островского, от тысячелетней нашей веры, от пробуждающегося исторического самосознания, отзывалось, видимо, в конце кличем: “Да расточатся врази его!” — в адрес того поистине антихристова “темного царства”, котоpoe тогда уже надвигалось на страну в преддверии “перестройки-революции”. И щелкоперская рать этого “темного царства” подняла вой!
Глава IX
Освобождение
Г олод 1933 года. Замалчивание его в официальной “исторической науке” и
мистическая легенда о нем. Идеологическая обстановка в стране, когда писалась моя статья “Освобождение” — о романе М. Алексеева “Драчуны” и о голоде в Поволжье в 1933 году. Первый сигнал: в ЦК КПСС на совещании главных редакторов всех столичных изданий секретарь ЦК М. Зимянин осудил мою статью “Освобождение” в журнале “Волга”. Отрицательная оценка Генсеком Ю. Андроповым статьи “Освобождение” и решение Секретариата ЦК КПСС по поводу ее (январь 1983 г.). Советники Ю. Андропова в ЦК из числа западников-космополитов, “агентов влияния” — будущих “перестройщиков”. Травля меня в прессе. Поддержка ряда писателей. Реакция в Литературном институте — ожидаемая и неожиданная. Мое выступление на ученом совете Литинститута. Обсуждение моей статьи на секретариате правления Союза писателей РСФСР. Обличительные выступления на нем писателей-секретарей под председательством С. Михалкова и под надзором цековского цербера А. Беляева. Встречи с теми, кто меня громил. Поездка с М. Алексеевым в его родное село Монастырское, по местам его романа “Драчуны”
* * *
Летом 1982 года мне позвонил из Саратова Николай Егорович Палькин, главный редактор журнала “Волга”, и попросил меня написать для них статью о романе Михаила Алексеева “Драчуны”, опубликованном в предыдущем году в журнале “Наш современник”. Я согласился и решил прочитать все, что написал до этого о деревне писатель. После уже известной мне, прочитанной ранее повести “Карюха” — трогательной, драматической истории времен коллективизации о лошади, незаменимой помощнице в большой крестьянской семье, неким “лирическим сиропом”, казалось, было размешено повествование в других романах и повестях автора (в духе названия одного из романов “Ивушка неплакучая” — о судьбе русской женщины, не утратившей в годы суровых испытаний душевной красоты, силы любви). И читая, наконец, “Драчунов”, поразительно было видеть, как правда в литературе способна выжечь все ложное вокруг себя, как недопустима при ней любая фальшь, любая красивость, велеречивость. Писатель рассказал о том, что он видел, что пережил в детстве в своем родном селе Монастырском, на Саратовщине, поведал о страшном голоде 1933 года, поразившем Поволжье, когда смерть косила массы людей: так впервые была обнародована правда об этой народной трагедии, о которой до этого царило полное молчание в нашей художественной и исторической литературе (за исключением упоминания о 1933 годе в книгах того же М. Алексеева).
“Драчуны” вызвали в памяти и личное, связанное с тридцать третьим годом, когда мне было семь с небольшим лет. Голод тогда, как я могу теперь судить, после “Драчунов”, лишь краем коснулся наших рязанских мещерских мест, в отличие от Поволжья. Но навсегда запомнил я слова матери: “Ничего нет страшнее голода”. Она еще и по голоду первых послереволюционных лет знала, что такое хлеб из крапивы, дубовой коры, из опилок, отдающих сыростью, из гречневой мякины, после нее все тело начинало щипать, когда утром умываешься, а когда идешь по росе, как иголками покалывает с ног до головы... Помню, как однажды, когда никого не было в избе, я зачерпнул деревянной ложкой мятую картошку из большой чашки и, услышав, как кто-то идет, подбежал к открытому окну, выходившему в огород, и бросил ложку вниз. Но никто в дом не вошел, мне, видимо, почудилось, что кто-то идет, и было так жаль, что поторопился бросить ложку. Второй раз я не решился взять картошку, боясь, что будет заметно. И помню — в тот год и долго еще потом мечтал я о том, что, когда вырасту, буду председателем колхоза, чтобы вдоволь есть блины. О том голодном 1933 годе я вспоминал в своей книге “Надежда исканий”, вышедшей в 1978 году (глава “В родительском доме”).
Народ может извлечь исторические уроки только из полноты своего опыта, сокрытие событий глубинных, трагических способно исказить, деформировать национальное, даже религиозное сознание. Литература, “историческая наука” молчали о тридцать третьем годе, а между тем вокруг него возникали целые мистические легенды. В 80-х годах посылал мне не переставая, и, видно, не одному мне, толстые конверты житель деревни из Могилевщины с машинописными отдельно сложенными листиками. В конце очередного “послания” каждый раз дата: такого-то числа, 92 года по Р. И., т. е. “по Рождеству Иванова”. О Порфирии Иванове многие слышали как об оригинальном человеке, который и сам жил, и других учил жить в единении с природой, ежедневно обливаться водой, ходить босиком по земле, по снегу и т. д. Но главное не это, а то, что Иванов Порфирий Корнеевич и сам себя считал, и после своей смерти продолжал оставаться в глазах своих поклонников “Господом Животворящим”, основателем “новой тотальной религии”, объединяющей “бывших христиан, мусульман и буддистов”. У новоявленной религии нашлись последователи — “ивановцы”, — среди них и тот, кто постоянно направлял мне письма с “посланиями” своих единоверцев. Но что меня поразило, так это следующее место: “Произошло это боговоплощение во время искусственно организованного голода 1933 года, когда умерло семь миллионов крестьян-христиан: коллективный народный вопль о помощи привел ко второму вочеловечиванию Бога. 25 апреля на Чувилкином бугре (в эпицентре голода) родился свыше Богочеловек второго пришествия — Господь Животворящий Порфирий Корнеевич Иванов”.