Выбрать главу

Философская лирика — так обычно определяют поэзию Тютчева. Но в этом определении уже содержится противоречие, ибо предмет философии — мысль, а предмет лирики — чувство. Нередко мысль губит чувство, или сильное чувство, его жар и туман не дают проявиться и обозначиться мысли.

У Тютчева ум живет вместе с сердцем. Больше того: порой чувство рождается прямо из мысли — точнее сказать, из ее словно бы превосходящей саму эту мысль глубины. Такие шедевры, как “Последний катаклизм”, “Природа — сфинкс...”, “В разлуке есть высокое значенье”, “Умом Россию не понять”, “Нам не дано предугадать”, “Как ни тяжел последний час”, — являют собою, на первый взгляд, чистую мысль, которой место не в поэтической книжке, а в сборнике афоризмов. Но глубина, напряжение, сила, трагизм этой мысли — ее напряженно-живая пульсация! — таковы, что внимает ей — сердце. Просто мысль исчерпаема, и однажды ее осознав, к ней не будешь уже возвращаться с живым интересом; но мысль-чувство Тютчева такова, что к ней обращаешься снова и снова, всякий раз изумляясь: каким это образом в кратком, конечном наборе понятно-обыденных слов живет — бесконечность?

Вместе с мыслями Тютчев нес чувства — даже не чувства, а страсти, кипевшие бури страстей! — которыми так полна была его жизнь и которые он, чтоб не пасть под их натиском, изливал в стихотворные строки. И здесь, как и в области мысли, ему не было равных. Его “лирическая дерзость” изумляет нас даже теперь — когда уже, кажется, мало кого удивишь откровенностью, смелостью речи. Но наглость — это еще не отвага, а всего лишь прикрытая трусость; и разнузданно обнажившейся современной литературе так же далеко до целомудренной откровенности Тютчева, как продажной любви далеко до любви настоящей. Стоит перечитать, например, вот эти две строфы, чтоб понять, что такое есть Эрос — в его первозданной, пугающей силе:

 

Люблю глаза твои, мой друг,

С игрой их пламенно-чудесной,

Когда их приподымешь вдруг

И, словно молнией небесной,

Окинешь бегло целый круг...

 

Но есть сильней очарованья:

Глаза, потупленные ниц

В минуты страстного лобзанья,

И сквозь опущенных ресниц

Угрюмый, тусклый огнь желанья.

 

Недаром же Достоевский считал Тютчева “первым поэтом-философом, которому равного не было, кроме Пушкина” (заметьте: Пушкин здесь — лишь равняется Тютчеву!), а Фет называл его “одним из величайших лириков, существовавших на земле”. Тютчев сумел так свести и сроднить мысль и чувство, что эти два разные качества нашей природы, столь часто враждеб­ные, перестали друг друга теснить — а сошлись в напряженно-живом и прекрасном единстве.

Соединение мысли и чувства — это пример совмещения, так сказать, “крупных” противоречий. Но можно прибегнуть к детальному, собственно литературоведческому, разбору тютчевских стихотворений — и общая наша мысль подтвердится множеством частных примеров!

Прежде всего: прием противопоставления — один из излюбленных и постоянных приемов у Тютчева. Антитеза, контраст — это то, на чем держится большинство его стихотворений. Перечисляя примеры, можно переписать чуть не весь его сборник. Снова и снова Юг противопоставляется Северу, день — ночи, вершины — долинам, земля — небу, зима — весне, смерть — жизни, умиротворение — хаосу, гроза — тишине, тоскующий человек — безмятежной природе. Кажется, что поэт неустанно, упорно вершит одно величайшее дело: объединяет в своих стихах разнородные, розные стороны бытия, плетет некую сеть, уловляющую противоположности, наводит мосты, по которым возможно форсировать бездны — и в итоге такой грандиозной работы передает нам единый, своею поэзией собранный и удержанный мир.

Язык тютчевских стихотворений являет собой поразительно сложную смесь архаизмов, слов высокопарно-торжественных, “ветхих” — и разговорно-живых обращений, и слов совершенно простых, вовсе не претендующих на “поэтичность”. То его строки гудят по-державински трубно, тяжеловесно и густо — мы слышим слова “днесь” и “доблий”, “мета”, “зрак”, “дхновенье” и “ввыспрь”, — а то вдруг звучит утонченная, нежная звукопись:

 

Как пляшут пылинки в полдневных лучах...

 

Тютчев — и “архаист”, и новатор, “первопроходец” русского языка. В. Кожинов пишет: “...в одном ряду с древними словами и оборотами в этих стихах очень широко представлены словосочетания, которые с точки зрения литературного языка являли свежесть и новизну, — такие, как “густеет ночь”, “полдень мглистый”, “томительная ночи повесть”, “лениво тают облака”, “шорох стаи журавлиной”, “в светлости осенних вечеров”, “свежий дух синели”, “цвет поблекнул, звук уснул”, “здесь воздух колет”, “с своими страхами и мглами” и т. п. Недаром современник поэта Петр Плетнев утверждал, что его стихи исполнены “новости языка”.

Такое соединение разных пластов языка, такое взаимопереплетенье, сближение их не может не восхищать — обозначая размах, широту и свободу тютчевской поэтической речи.

Неологизмам Тютчева, его неожиданно-смелым и сложным эпитетам (“громокипящий кубок”, “пророчески-прощальный” глас, “длань незримо-роковая”, “дымно-легко, мглисто-лилейно” и т. д.) можно посвятить отдельное исследование, показав в нем, как поэт, соединяя в одно слово наречия и прилагательные, существительные и причастия, создает еще одну форму синтеза противоречий.

Краткость, строгость, отточенность тютчевских строк — изумительны; в смысле стройности формы, ее совершенства, ее безупречной “архитектуры” Тютчев — бесспорный авторитет, классик из классиков. В то же время нельзя не заметить “небрежности”, ненарочитости его стихотворений — многие из которых как бы наскоро-начерно “брошены” на любой подвернувшийся в руки бумажный клочок. Поэт-классик, создатель античных по совершенству и стройности стихотворений является в то же самое время вольно-небрежным импровизатором. Как это в нем совмещалось? Вот тоже загадка — одна из загадок...

Размышляя о противоречиях творчества Тютчева и об удивительном их совмещенье-сближенье, мы видим еще один парадокс: в полном собрании поэта рядом с шедеврами соседствуют стихотворения столь — как бы это сказать деликатнее? — столь невзрачные, что не можешь поверить: неужто писала их та же рука? Ладно бы, как это бывает с поэтами, творчество начиналось бы со стихов подражательно-слабых — но потом, когда голос окрепнет, настоящий поэт пишет более-менее ровно. Нет, Тютчев всю жизнь “срывался” то к рифмованным комментариям политических перипетий, то к многословным переложениям европейских поэтов, то к юбилейно-заздравным стихам.

И вот что удивительно: такой очевидный, казалось бы, недостаток в приложении к Тютчеву выглядит как-то почти симпатично. Позволить себе “ляпнуть” глупость может лишь человек по-настоящему умный, чья репутация выдержит это; точно так и позволить себе писать до такой степени “спустя рукава” мог, пожалуй, один только Тютчев — лишь его гениальность paзрешала ему, с какой-то поистине царской небрежностью, ронять строки, которых, наверное, постыдился бы и Тредиаковский.

Во всяком случае, налицо еще одно противоречие — которое Тютчев выносит легко и свободно, не обращая внимания на такую безделицу.

Находить и рассматривать парадоксы, из которых составлено творчество Тютчева, можно, пожалуй, и дальше — но мы остановимся на уже пере­чис­ленном. Отметим лишь самое важное: сборник тютчевских стихотворений, какие бы противоречия ни вмещал он в себя, оставляет в итоге ощущение поразительной цельности мира, что создан поэтом. Как бы ни был он, этот мир, напряжен и трагичен, какие бы страсти и бури ни разрывали его изнутри — но он сохраняет себя как единое целое, он выносит немыслимо-тяжкое бремя гармонии и тем знаменует победу космогонических, созидательных сил.

IV

 

Обратимся теперь к его, Тютчева, личности. С одной стороны, мы видим настойчивое желание отринуть границы и формы личностного бытия, “вкусить уничиженья”, смешаться с “миром дремлющим” — то есть предаться буддийской нирване, войти в некий сон без сновидений, перестать быть сознающим себя и страдающим существом, — а с другой стороны, мы видим такое предельное напряжение личностного существования, такую тревогу, тоску, боль и страсть, такую работу ума и души, которая делает личность поэта явлением далеко-далеко “выходящим из ряда вон”, выходящим из смутно-невнятного ряда буддийской цепи воплощений. С одной стороны: