X
В чем сущность славянофильства**? Eго идеологи, братья Аксаковы, объясняли ее таким образом.
“Россия должна быть... землею славянскою по своему происхождению и по своим духовным началам... высшее неотъемлемое духовное начало России есть православная вера... в качестве земли славянской, в качестве единой независимой славянской и православной державы, Россия составляет опору всего православного и славянского мира и соединена неразрывным сочувствием со всеми единоверцами и со всеми своими славянскими братьями... это сочувствие есть жизненное условие ее бытия” (К. С. Аксаков).
“Славянофилы устремляются к изучению русской народности во всех ее проявлениях, к раскрытию ее внутреннего содержания, к наследованию ее коренных духовных и гражданских стихий... Протестуя против... всяческого насилия над народною жизнью, они требуют для русской земли свободы органического развития, признания прав самой жизни, уважения к русской народности и к народу...” (И. С. Аксаков).
Но из этих характеристик еще не следует мировая н е о б х о д и м о с т ь России — и как раз Тютчев, лучше всех понимавший и выражавший эту необходимость России для мира, был поэтому еще более крайним, решительным патриотом, чем даже сами славянофилы. Глубина, сердцевина проблемы лежит в том самом непосредственном ощущении мировых хаотических сил, сдержать которые в их безумном, безудержном (и для них самих гибельном) устремлении к мировому господству способна, кажется, только Россия: по крайней мере, в своем историческом прошлом она неоднократно брала на себя эту роль.
Есть ли в том воля Промысла — или само ее положение, ее география предоставили ей эту героико-трагедийную роль? Конечно, и география многое значит. Для Запада мы Восток, для Востока мы Запад, и “вместе им не сойтись”, как писал Редьярд Киплинг; но вот ведь свершается невозможное: сходятся Запад — Восток, образуя единственный, уникальный во всем человечестве феномен — образуя Россию! Славянофилы сделали лишь первый шаг в русском самосознанье: они в “варварском” русском народе нашли основания, позволявшие гордо, на равных смотреть в лицо просвещенной Европе. Тютчев, знавший и понимавший Европу как нельзя лучше и лучше других прозревавший трагический ход мировой беспощадной истории, знал: то, что случится с Россией — случится и с миром. Погибнет она, не снеся страшного груза, непосильного бремени трагических противоречий, — погибнет и мир, возвратясь в первобытное лоно первичного хаоса, мрака и зла; спасется Россия, сумеет сдержать, просветлить в своей смутной, загадочной русской душе пламя бунтующих противоречий, сумеет она превратить этот дымный пожар в невечерний сияющий свет — значит, и миру, и всему человечеству будет дан шанс на спасенье.
И это не просто слова, набор этаких пышно-эффектных и претендующих на пророчество фраз; нет, самый будничный, трезвый, прямой взгляд на историю не может не подтвердить: Россия множество раз спасала, удерживала человечество — от самого же себя, от бушующих в разных народах стремлений заполнить собою весь видимый мир и вместе с тем миром погибнуть. Здесь уместна медицинская аналогия: безудержный рост какой-либо части единого, сложного организма (а человечество, без сомнения, едино) есть процесс злокачественный, несущий смерть и самим агрессивно растущим частицам — в тот самый миг, когда они, кажется, победили, сразили питающий их организм. Претензии разных народов на мировое господство или хотя бы на исключительное, “льготное” положение в столь сложном мире, как наш, — это и есть “злокачественное перерождение”, процесс нагнетания и расширения хаоса, это и есть прямая дорога к небытию*.
Россия остановила Восток во время монгольского наступления на Запад: порыв азиатских кочевников увяз в русских лесах, оставил в покое Европу, и там смогли вырасти те, тогда еще совсем слабые, всходы европейской цивилизации, которыми позже Европа, как избалованное дитя своими игрушками, похвалялась перед “варварскою” Россией. А России-то было не до игрушек: она держала юго-восточный фронт (набеги татар продолжались и в ХVI, и в ХVII веках!).
Позже, и множество раз, пришлось разворачивать “западный фронт”, останавливать то тевтонцев, то Польшу с Литвой, то нашествие Бонапарта, то воевать с кайзеровской Германией или с гитлеровской Европой. Это все тоже ведь были демарши мирового хаоса, поползновения “раковых опухолей” национального эгоцентризма навязать свою волю миру. И спасителем, лекарем этих всех мировых лихорадок снова и снова оказывалась Россия; Тютчев писал: “...от руки России гибли и исчезали одно за другим все встречаемые ею на пути неправедные устремления, силы и установления, чуждые великому началу, которое она собою являла...”. Как же не видеть в ней, столько раз подтверждавшей свою мировую целебную роль, — последней надежды на некую высшую связь меж народами, связь, скрепленную узами не железа и крови, но свободной любви?
Конечно, нельзя не признать, что Россия, страна противоречий, страна подспудно и непрерывно кипящего хаоса, и сама порой не могла удержать разгула тех сил, апофеозом стихийного бунта которых стала Великая русская революция. Да, терпела Россия и поражения в своей вечной борьбе с мировым энтропийным началом; но с поразительной скоростью она сама себя исцелила после большевистского переворота и разгула гражданской войны — за двадцать лет (хотя и ценою чудовищных кровопусканий) она из растерзанной, впавшей в безумие, покрытой трупами и пепелищами б ы в- ш е й страны опять превратилась в могучее и регулярное государство!
Здесь нельзя не сказать о государственности вообще — тем более что государственником был и Тютчев.
Государство можно любить, можно быть к нему равнодушным, можно находиться в оппозиции государственным силам — это все роли, предусмотренные сценарием мировой исторической драмы, — но нельзя не признать, что государство, по сути и по задаче, есть сила охранительно-сдерживающая, сила, противостоящая разгулу мировых хаотических бурь, ураганов, как внешних, так и — что опаснее! — внутренних.
Конечно, земная власть, “царство кесаря” неспособны построить рая — но вот в недопущении ада как раз состоит высший смысл государства. Эта столь очевидная мысль часто вовсе не осознается силами оппозиции, идеологами диссидентства: государство легкомысленно проклинается ими (“империя зла”!), клеймится на все лады его тупость и косность, изо всех сил расшатываются его устои — но по детской наивности и слепоте люди, которые искренне делают это, не видят, не чувствуют сил, стерегущих за стенами дома момент, когда дом этот будет разрушен. Так ребенок, играющий в комнате, может сердиться на тесные стены и низкие потолки, на закрытые двери — но только ребенку простительно не понимать: именно эти-то стены и эти-то двери спасают его от бушующей злой непогоды.
Уж сколько спорили о “Медном всаднике” Пушкина, сколько судили-рядили о том, кто там прав: государственник Петр или бедный Евгений? И в пылу спора как будто забыли о третьем — важнейшем! — герое поэмы: о наводнении, о том диком разгуле мировых хаотических сил, который как раз-то и губит “диссидента” Евгения. Причем, в дополнение к невскому наводнению, Евгения поражает безумие — наводнение, так сказать, изнутри.
Но мы, кажется, отклонились. Теперь я попробую вспомнить о том, какой была родина Тютчева летом 2002 года, в канун двухсотлетнего юбилея поэта.
XI
Стояла жара, нестерпимая сушь — и горели леса за Десной. Дымы, хорошо заметные с возвышенностей южного берега, поднимались в белесое небо, туманя черту горизонта еле заметною, чуть сизоватой — но все же тревожною дымкой.
От шоссе Брянск — Рославль до Овстуга было всего километра два. В просветы между деревьями лесозащитных полос виднелись поля: слева пшеничное, справа картофельное. Было жарко; звенели кузнечики; тяжелые пчелы, несущие взяток, с натугою прожимались сквозь плотный от зноя полуденный воздух. И звуки, и запахи были степные, горячие. К этим местам, к Десне возле Брянска, выходят отроги последних холмов Среднерусской возвышенности: здесь южнорусская степь переходит в леса, в те былинные дебри, где когда-то гнездился разбойник по имени Соловей.