Причина всего этого у нас в утрате государственной стратегии. Это и разрушение мощной книготорговой и книгораспространительской системы, это,конечно, и материальная ущемленность основного потребителя, так называемой трудовой интеллигенции, да и вообще трудового люда.
И прежде всего — решающая роль телевидения. У нас, наверное, единственного в мире, полностью избавившего себя от просветительских программ типа “Российских университетов”. А ведь было время, когда публичные уроки лучших учителей собирали телеаудитории, которые и не снились нынешнему и, видимо, строго ограниченному контингенту попсового “созвездия”, уже даже не кочующего с канала на канал и из концерта в концерт, а как бы навечно там в кривляньях застывшему.
Иначе говоря, масскультура имеет мощнейший, полностью ей на службу поставленный ретранслятор, которого не имеет та же литература. Как ни странно, но судьба литературы, и прежде всего литературной классики, как важнейшей составной нынешней общенациональной жизни в большой мере находится в руках телевидения.
Роль телевидения сейчас подобна роли, которую занимал раньше печатный станок. Можно ли представить, чтобы все типографии печатали только пивные этикетки, непристойные открытки, в лучшем случае — комиксы и не печатали книг? Вот так не “печатает” книг наше телевидение, могущее стать могучим орудием возвращения книги для нации, которая в опасности. Может быть, и в ущерб себе. Ах, ущерб? Как же — держите карман шире.
Почему же так важна сейчас русская литературная классика? Дело не только в повышении образовательного уровня, в простом расширении кругозора.
В разное время в своей бездонности русская классика поворачивается разными гранями как для отдельных людей, так и для общества к целом. Потому-то сейчас, как, может быть, никогда еще в нашей истории, такая классика нужна и доступна нам, ищущим, без изъятий, во всей совокупности, даже в своих противоположностях.
Так, не завидуя ни американцам, ни китайцам, попытаемся же воспользоваться такой редкой возможностью: в сложнейших и труднейших условиях сделать свой выбор и найти свой выход. Сейчас нам, потерявшим себя, наверное, прежде всего важно обрести человеческий образ. Когда-то Гёте написал обращенную к немцам, пожелавшим тогда стать нацией, ироничную эпиграмму с призывом: сначала стать просто людьми. Вот так и нам с поисками национальной идеи: сначала — обрести Образ и Подобие Божие.
Для чего живём? — спрашивал Гоголь и отвечал: для высокого. А вот все более — до жути — становящийся современным Некрасов:
Где вы — певцы любви, свободы, мира
И доблести?.. Век “крови и меча”!
На трон земли ты посадил банкира,
Провозгласил героем палача...
Толпа гласит: “Певцы не нужны веку!”
И нет певцов... Замолкло божество...
О, кто ж теперь напомнит человеку
Высокое призвание его?..*
Вот таким напоминанием о высоком призвании человека русская литературная классика прежде всего и нужна нам сегодня, когда столько “культурных” сил оказалось призвано к прямо противоположному: к превращению страны даже не в колонию, а в загон, а человека — даже не в раба, а в скотину.
Менее всего я думаю, что вот обратим мы общество к классике, и по липовым аллеям (а не по заплеванным панелям) начнут прогуливаться тургеневские девушки с томиками Пушкина (а не расхристанные оторвы c пивной бутылкой — “из горла”), направляясь на концерт симфонической музыки Моцарта (а не на стадионные завывания очередной “легендарной” группы).
Речь о попытках восстановления первичных, но главных человеческих начал совести и стыда, а здесь нет, по общему признанию, более совестливой литературы, чем русская литература. Это — во-первых.
Во-вторых, речь идет о восстановлении места и роли русского слова. И здесь роль русской литературной классики первостепенна.
Наконец, в-третьих, речь идет о восстановлении органичного ощущения Родины — России: и уровень хвалы, и характер хулы, и “военно-патриотическое” воспитание — все это уже только производное.
Прояснению положения, в котором находится сейчас русская литературная классика, помогает учет одного обстоятельства. Для нас такая классика пока еще и предмет гордости, своеобразная национальная витрина и первое свидетельство признания нас в мире. Когда президентская супружеская пара Америки собралась с визитом в Россию, было объявлено, что они читают: муж — “Преступление и наказание”, жена — “Братьев Карамазовых” Достоевского. Для Запада первые и самые значимые наши писатели — Л. Толстой, Чехов, но самый для них “главный” — Достоевский. Для России все же и Лермонтов, и Гоголь. Но самый, самый “главный” для нас (и для Достоевского тоже) — Пушкин. Имеет место некая обратная перспектива. Для нас точка отсчета — Пушкин. Для них — Достоевский. Дело и в том, что при всем сродстве всего литературного девятнадцатого века есть принципиальная разница между двумя типами и этапами его классики.
Обращу внимание сначала на вещи вроде бы внешние. Еще Белинский, наблюдавший почти за всей первой половиной литературного века, отметил наличие к его середине большого количества талантов и отсутствие гениев в сравнении с более ранним временем, где меньше талантов, но много гениев. Действительно, в этом более раннем времени мы видим и Крылова, и Грибоедова, и Пушкина, и Лермонтова, и Гоголя, и Тютчева, и сосредоточенность их на кратком, буквально в 20 лет, пространстве.
Чуть более частная, но тоже показательная позднейшая характеристика К. Бальмонта, который отнес — и, кажется, не ошибся — к великим поэтам русской классики ХIX века семь человек: Пушкина, Лермонтова, Боратынского, Кольцова, Тютчева, Некрасова и Фета. Нетрудно видеть, что пять из семи — это двадцатые-тридцатые годы (Тютчев — великий поэт уже к началу тридцатых). К началу сороковых все было кончено. Кто не умер, как Крылов, Кольцов, Боратынский, кого не убили, как за какие-нибудь десять лет аж троих — Грибоедова, Пушкина, Лермонтова, тот замолчал, как Гоголь и Тютчев, на многие годы выпавший из литературного процесса.
Только начинавший в 40-е годы будущий ярчайший представитель нового типа литературы Достоевский и завершавший и, по сути, уже завершивший представитель старого — Гоголь сошлись во взаимной настороженности: “Взгляни на Пушкина, на Гоголя. Написали немного, а оба ждут монументов”**, — даже раздраженно пишет молодой Достоевский брату. Отметим это “немного” со стороны писателя, который как раз напишет “много”. В понимании русской классики это “немного” многое открывает.
С другой стороны, Гоголь, признавая талант и качества душевные автора тогда еще только “Бедных людей”, тоже почти брюзжит: “Много еще говорливости и мало сосредоточенности в себе: все бы оказалось гораздо живей и сильней, если бы было более сжато”*.
И это не частные замечания по частному поводу. Упрек заканчивающего Гоголя тоже еще только начинающему Островскому: растянуто. Со своей стороны, преклоняясь перед гением Гоголя, Островский влияние его на себя, тем не менее, отрицал. Действительно, сравнительно с Гоголем, который, по его словам, стремился в том же “Ревизоре” собрать все дурное и разом посмеяться над всем, Островский может показаться растянутым. И такие упреки в “говорливости”, растянутости многое открывают в понимании русской классики и разных ее сторон и этапов.
Тогда же суть дела понял молодой Достоевский: “Я действую Анализом, а не Синтезом ... Гоголь же берет прямо целое”**.
Почему же возникла необходимость в этом синтезе? Что он означал? Какое имеет значение для нашей современности, для нынешней школы, в частности для решения проблем со словом?