Выбрать главу

А всюду не успеешь и всего не оглядишь, потому что здесь, говорят, было тридцать с лишним подземных городов и около четырехсот церквей. Туф оказался прекрасным материалом, чтобы в него зарыться, строя внутри любое живое пространство. За долгую мятежную историю церкви потеряли имена и теперь зовутся “Церковь с яблоней”, “Церковь со змеем”, “Темная церковь” и даже “Церковь — крестьянский башмак”. (Так в Селевкийском Неополисе ты тщетно будешь искать имена храмов на городской уличной карте, натыкаясь на нестерпимое: церковь № 1, 2, 3 — так нумеруют неизвестные могилы.)

После пламени дня они покойны, прохладны, но вспомнишь, что зимой в них не теплее 3 — 5 градусов, и на минуту почувствуешь, какой волей обладали монахи и чем складывали характер “великие вселенские учители и святители”, не клонящиеся перед императорами, умеющие обходиться одной рясой и есть с “непокрытого стола”. Единственный источник тепла — жаркие цветом фрески уже новой поздней послеиконоборческой поры X—XI веков, как в “Церкви с поясом” (Токали), с их особенным чудом и энергией в притворе, с их детской чистотой и силой, с их горячей страстью — молодое, свободное, еще не ведающее узды и математически сдержанной композиции “Поклонение” и “Избиение младенцев”, “Бегство в Египет” и “Брак в Кане”, “Поцелуй Иуды” и “Воскресение”. Молодая радость и нетерпение видны тут уже в том, как фигуры “заступают” в чужой сюжет, так что не сразу разберешь, к какому они относятся, как сбивающаяся речь торопящегося человека — скорее сказать, задыхаясь в словах, как в беге. А уж в главном-то храме за его “поясом” — мера и полнота совершенного ведения, царское служение, будто в притворе деревенский простодушный батюшка служит, а в храме — епископ.

А кругом живой сад. Турок смеется, глядя, как туристы громоздятся на его бедного осла. Жена опрыскивает сад и отворачивается от камеры. Для них храм — только помеха расширить сад и поудобнее ездить к полю. Как, наверное, в другой стране помеха — македонская мечеть добрым грекам, возделывающим свой сад. В самом городке раскинулась церковь Константина и Елены, двухсотлетняя, но уже тяжелая, бесполетная, без греческого, да и без турецкого, воздуха, без тепла, будто на севере стоит. И хоть на фронтоне силится отстоять себя византийский герб, но в резьбе вход уже поражен ледяной кристаллической игрой, свойственной михрабам мечети, как попытка сложить из ледяных осколков слово “вечность”.

Как она мучительна — эта стремительная, едва не в день помещающаяся наглядность: от небесной высоты только сознаваемого, возделываемого в слове нового и чуда его зримого воплощения, когда небесное казалось отверзто до последней тайны, до истощения духа, ослабления руки и, наконец, до немоты равнодушия. Но, значит, нужен был и этот урок, и это остережение, чтобы ты увидел наконец путь, пройденный и твоей страной до порога, с которого началось медленное опамятование. Тут Каппадокия, ее опустевшие соты, уже не приносящие целительного мёда, была прекрасным сжатым эпиграфом большой христианской истории, пружинным путеводителем, который пролистнул историю стремительным рапидом, чтобы тем нагляднее поразить сердце и больнее задеть его. Иногда для отрезвления нужны сильные средства, и в чужом зеркале они только зримее и действеннее. Способен ли ты еще слышать новое, которое при всех исторических потрясениях спокойно и ровно оставалось тем же ожидающим тебя новым, которое не прейдет до конца времен, ибо оно ново навсегда и мы потому и узнаём его сквозь времена, что оно дитя не истории, а вечности. И в этом тоже было прибли­жение, но уже к горькой правде ослепшего духа, что есть тоже приближение к Богу с нелестной стороны предательства, и эта сторона паломничества не менее важна душе, чем высокие движения сердца.

*   *   *

А просыпаешься каждое утро под медное, рыдающее ликование муэдзина “Аллаху экбэр. Эшхеду энла илахш ил Аллах...”. Вязкая, жаркая, душная, сладостная, мужественная (как это совмещается?) музыка параллельного мира. Минареты жалят небо в каждом селении и даже на заправочных станциях покрупнее. Стройный, таинственный, дисциплинированный мир. По дороге в Олимпос капитан прогулочной яхты Джума с хорошей русской речью (учился в Киеве, жена — хохлушка) подчеркивает, что он шиит, но что ему интересна и чужая религия, и скоро и твердо читает “Отче наш”, при этом жестко отказывая нам в праве отговариваться семидесятилетним пленом атеизма.