С выходом моей статьи “Освобождение” (журнал “Волга”, 1982, № 10) первый, кто бросился бить лежачего (вышло по указанию генсека Ю. Андропова осуждающее решение ЦК КПСС о моей статье) — был П. Николаев, опубликовавший свою статью под многозначительным заголовком “Освобождение”... от чего?” (“Литературная газета”, 3 января 1983 г.).
Отчетный доклад “О работе бюро творческого объединения критиков и литературоведов за 1977—1979 гг.” П. Николаев начал с казенной “преамбулы”. Что сделано за названный срок. Какие прошли мероприятия, обсуждения. Лучшие книги, статьи (только “своих”). Задачи литературной критики в свете партийных требований. Недостатки, которые имеют место в работе критиков. И не только недостатки, но и серьезные идеологические, политические ошибки. Отход от принципов марксизма-ленинизма, от традиций революционных демократов.
(“Ага, подбирается ко мне! С заходом!”) Читал докладчик книгу Михаила Лобанова “Надежда исканий” и с теплотой вспоминал университетские годы, когда учились вместе на одном курсе. Сережу Морозова, однокурсника, фронтовика, о котором рассказывается в книге... Но в книге есть то, что не может принять докладчик, — внеклассовый, внесоциальный подход ее автора к русской классической и современной советской литературе. Еще больше это сказалось в книге об Островском, о чем свидетельствует и статья В. Кулешова “А было ли “темное царство?”, опубликованная сегодня, 19 марта, в “Литературной газете”. В статье совершенно справедливо говорится об отходе автора книги от принципа историзма, классовости, об идеализации дореволюционной России. Автор книги подвергает ревизии добролюбовскую характеристику образа Катерины в “Грозе”, как “луча света в темном царстве”, видит в ней не жертву этого “темного царства”, а некую трагическую фигуру переходной эпохи...
Оратор все более входил в ложный пафос, играл своим густым баритональным голосом, зная, где “нажать”, где “отжать”, вытирал пот с лица, а мне вспомнилось, как Сергованцев говорил мне об этом Николаеве: “От него всегда хочется отойти, как от чего-то грязного”.
Первым после докладчика поднялся на трибуну театральный критик А. Анастасьев. Его я помнил по недавней зарубежной поездке, были вместе в писательской туристической группе. Высокий, крупнокостистый, он первенствовал в группе и своей фигурой, и громким голосом, говорил, надвигаясь на собеседника и в то же время как бы умягчая свое превосходство демократическим, на ходу, общением. Не раз рассказывал он историю об одном московском режиссере, у того в гостях были американские коллеги, которым в конце вечернего застолья захотелось сменить стесненную обстановку, и они попросили хозяина: “Пойдем наверх!” Но верха-то никакого не было, была захудалая советская квартира. В этом и был весь смак рассказа: “А те говорят: пойдем наверх!” Все смеялись к неоднократному удовольствию рассказчика.
И вот теперь, стоя на трибуне, он смотрел прямо мне в лицо, сидевшему неподалеку от него, и я, помня его улыбающимся, вроде бы приветливым и как бы желая вернуть тот его взгляд, тоже смотрел прямо на него, но почти физически ощущал, как сила враждебная, непримиримая нацелена на меня, и ничего иного не было для меня в этом “пойдем наверх”. Повторял он сначала все то же: “внесоциальность”, “идеализация прошлого”, “антидобролюбовская трактовка образа Катерины”, но под конец не выдержал: что хочет сказать автор, выводя в разговоре со стариком-купцом некоего брюнета, или кого имеет автор в виду, выводя некоего режиссера с его “биомеханикой”, не Мейерхольда ли? И не попахивает ли это антисемитизмом? Закончил оратор с каким-то даже оскорбленным чувством личного достоинства и двинулся к своему месту с понуро опущенной головой.
Менялись физиономии на трибуне, но для меня все они мешались в нечто единое, и чем-то издревле знакомым наполнялся зал, вызывая немое бормотанье памяти: морды, мардохеи, есфири, мардохеи, морды, есфири, мардохеи, мардохеи...
После всех выступлений приступили к обсуждению кандидатур в члены бюро, и тот же Анастасьев потребовал отвести мою кандидатуру, поскольку, по его словам, я не буду объективным при приеме новых критиков. Дама по фамилии Жак объявила, что на Лобанова не действует никакая критика, ни писательская, ни партийная, но стоило бы подумать, что существует более действенное средство воздействия — исправительно-трудовая колония. Она, разумеется, за отвод. Вступился за меня руководитель московской писательской организации Феликс Кузнецов (который вместе с секретарем парткома Виктором Кочетковым рекомендовал меня), и моя фамилия осталась в списке.