Выбрать главу

Вслед за Николаевым лягнули меня В. Оскоцкий в газете “Литературная Россия” от 21 января 1983 года, Ю. Суровцев в “Правде” от 13 февраля 1983 года. Как Николаев партвластью был наделен некоей функцией идеологического надзора над литературой, правом “вершить суд” над неугодными писателями, так Суровцев являлся недреманным оком по части разоблачения фабрикуемой им же самим “опасности русского шовинизма”. В должности секретаря Союза писателей СССР он “курировал национальные литературы”, разъезжал по республикам страны, по рашидовым-шеварднадзам-алиевым, раздуваясь как клоп на паразитировании казенно-интернационалистской “дружбы народов”. И всюду, куда ни приезжал, сеял русофобию, ненависть к “захватнической, колониальной политике царской России”, дразнил “опасностью русского шовинизма”, науськивал местных националистов на русских людей. Ему были открыты двери всех партийных изданий, где он свободно мог навесить на нежелательное лицо любой ярлык. Ныне ставший “демократом”, этот тип уже без прежних партийно-классовых масок в открытую называет своего главного врага, объявив в печати, что он пишет книгу “Конец русской идеи”. Не рано ли торжествуешь, сионов сын?

У страха глаза велики! Вспомнилась мне Лубянка, где я был осенью 1966 года по делу моего литинститутского “семинариста” Георгия Белякова...

Первое, о чем я подумал в наступившем для меня безвременье, — это устранение возможных улик. Собственно, никаких улик и не было, но мало ли что... В свое время Илья Глазунов дал мне изданную за рубежом книгу Солженицына “Ленин в Цюрихе” с портретом на обложке вождя в каком-то склеротическом облике и зловеще кровавом свете. Видя мое колебание (брать — не брать), он уличил меня в непонимании, что на эту книгу найдется масса охотников, готовых платить за нее большие деньги, а я даром не беру из-за трусости советского человека... И тут же, то ли в шутку, то ли всерьез предупредил, как бы отталкиваясь от меня жестом поднятых перед собою рук, что если я выдам его, то он объявит, что этого советского человека он не знает, видит в первый раз. (До этого я не раз был в его мастерской.) Для Ильи Сергеевича суть была, видимо, не в Солженицыне, а в самом Ленине, которого он недолюбливал, именуя “картавым”. Впоследствии я лучше узнал Илью Глазунова, читая лекции в созданной им Академии живописи и ваяния, и оценил по-настоящему этого феноменального во многих отношениях художника и человека, его поистине великие заслуги в выращивании молодых русских художников-реалистов. Что же касается врученной мне книги, то в ней было  больше путающего себя с Лениным Солженицына, чем Ленина (недаром Александр Исаевич, как мне передавала по телефону первая его жена Наталья Решетовская, считал, что он похож на Владимира Ильича и потому так охотно пишет о нем). Читать я ее никому не давал, и вот пришел черед аутодафе для нее. Жил я тогда в “хрущевке”, на Бескудниковском бульваре, в крохотной однокомнатной квартирке, заваленной книгами, и, с трудом разыскав ту злополучную, приступили вместе с дочерью Мариной к сожжению ее в туалете. До чего же долго, чадно тлели клочки разорванных страниц, особенно куски лакированной, с багровыми отсветами обложки.

Наступила пора моей домашней блокады. Безмолвствовал телефон, замолкли знакомые. Вдруг звонок из Твери. Звонит Петр Дудочкин, который до этого присылал мне свои статьи против пьянства, спаивания народа. Говорит о моей статье, кричит: “Рыба плывет нереститься против течения!” В Литературном институте узнаю, что на занятии по текущей литературе Юрий Томашевский поздравил студентов... с выходом моей статьи. Лично я не был знаком с ним, знал его как автора честной вступительной статьи к двухтомнику Константина Воробьева, изданного в Прибалтике. О Константине Воробьеве писал и я в своей статье “Освобождение”.

Не знал я никого из своих знакомых, кто бы, как Томашевский, не русский по национальности человек, предан был памяти близкого ему русского писателя. Вспомнилась мне его слабая, чуть виноватая улыбка, когда я узнал о смерти, настигшей его в далекой от Москвы деревне.

Итак, первым поддержал меня в Литинституте незнакомый мне тогда Юрий Томашевский. Но общая атмосфера была настороженной, ожидающей. Встретив меня в коридоре, тогдашний проректор Евгений Сидоров просил зайти к нему в кабинет. Стены небольшого кабинета были увешаны гравюрами с видами парижских бульваров и улиц, — казалось, наш проректор уютно чувствовал себя здесь, как в маленьком Париже. Со временем он окажется сам парижа­нином, пройдя путь от ректора Литинститута до министра культуры России, а потом став представителем России в ЮНЕСКО. Он начал разговор с того, что назвал мою статью обаятельной, но, по его словам, я слишком подставил себя, и тут же он заверил, что выступать против меня не будет, но просил, чтобы я в своем выступлении на ученом совете, где будет обсуждаться моя статья, не упоминал в отрицательном смысле Троцкого. Что-то интригующее было в этом предупреждении: не поменялось ли сверху отношение к Льву Давидо­вичу? С этой мыслью я и ушел от Сидорова, гадая, каких можно ждать перемен.