Выбрать главу

 Родовое “изгойство” нисколько не помешало Пименову всю жизнь подни­маться по служебной лестнице. Как не помешало священство отца А. Васи­левскому (он и сам окончил духовную семинарию в Костроме) стать одним из самых выдающихся советских военачальников, Маршалом Советского Союза. (Кстати, Сталин упрекнул Василевского за то, что он прервал связь с отцом-священником, посоветовал забрать старика отца к себе в Москву.) Вообще, Пименов — фигура, характерная для сталинской эпохи и отчасти эпохи брежневской с ее “застоем”, но никак не для хрущевской с ее гнилой “оттепелью” — но на этом я не буду останавливаться.

Вернусь к заседанию ученого совета. После Пименова выступил новый зав. кафедрой советской литературы Вс. Сурганов. В Литинститут он пришел работать недавно, перевел его сюда проректор Александр Михайлович Галанов из пединститута имени Ленина. До этого заведующим этой кафедрой был Виктор Ксенофонтович Панков, человек милый, всегда улыбающийся, но критик весьма всеядный, который в свои статьи, как в мешок, запихивал подряд всех чистых и нечистых, вопящих от соседства друг с другом, и завязывал это скопище узлом соцреализма. После смерти Панкова, услышав о называемых кандидатах на “освободившееся место”, я пришел к Галанову и предложил пригласить на эту должность Александра Овчаренко. Александр Иванович не раз оказывал мне добрые услуги. Он был официальным оппонентом на защите моей кандидатской диссертации в МГУ. Написал положительную внутреннюю рецензию на мою рукопись, которая долго мытарилась в издательстве “Современник”, после чего дело несколько продвинулось. Он предлагал мою кандидатуру в качестве руководителя аспирантов в Академии общественных наук при ЦК КПСС, хотя и безуспешно. Зав. кафедрой в этой академии, знаменитый в писательских кругах “серый кардинал” Черноуцан, поставил на моей фамилии крест, объясняя это тем, что у меня нет педагогического опыта (хотя я уже долгие годы работал в Литературном институте, где, кстати, работаю и теперь, вот уже почти сорок лет, с 1963 года). Когда я заговорил с Галановым об Овчаренко, он с хитроватым пониманием взглянул на меня (дескать, знаю я вашего Овчаренко) и сказал, что есть более приемлемая кандидатура. Таким более приемлемым и оказался Сурганов, который, став зав. кафедрой, с помощью Галанова, с его цековскими связями, переехал из Подольска в Москву, поселился в элитном цековском доме по соседству с главными редакторами, партбоссами.

 Первое мое впечатление о нем было как о человеке, который несколько ушиблен “пятым пунктом”, в частности, касательно русских. Как-то шла защита дипломных работ, выступал мой “семинарист” Муравенко и начал говорить о разнице между американской и русской литературой в пользу последней. Сурганов был оппонентом моего выпускника, и как же я был удивлен, когда он накинулся на него, как на “квасного патриота”, “русского шовиниста”. “Какой же он русский шовинист, когда он украинец, живет в Киеве!” — не выдержав, крикнул я. Неожиданно для меня Сурганов заметно смутился и не нашел ничего лучшего, как сказать: “Я не знал, что он украинец”. Со временем я увидел, что он все-таки из числа “умеренных”, а по поводу моей статьи резонерствовал об “искажении в ней общей картины литературного процесса”.

 Слово “шолоховеду” Федору Бирюкову. До этого он нашептывал в коридоре членам ученого совета, что “надо спасать Лобанова”, а теперь с ходу начал обвинять меня в клевете на Шолохова, на социализм, даже на трактор: “Ведь трактор — это идеологическое и политическое орудие! Поэт Безыменский, который побывал в годы коллективизации в деревне, так писал о тракторе...” И продекламировал с прыгающим от пафоса лицом стихотворение Безыменского о тракторе. Я слушал и не верил своим ушам — всегда льстил мне, призывал в коридоре “спасать меня”, а здесь такая злоба, откуда она? Через несколько дней, столкнувшись с ним, что-то пробормотавшим, в коридоре, я явственно выговорил: “Гнида!”, на что он, оторопев, вскрикнул: “Ах, так!” Лицо его похоже на комок, и кажется, душа его какая-то комковатая: видно, сильно помял ее плен во время войны, опыт только одному ему известного лагерного выживания... Эх, русачки мы, русачки! Чего стоят наши патриотические слова, когда мы в трудное время топим друг друга! Впрочем, может быть, я был не совсем справедлив: призывал же он “спасать” меня. Уже недавно, при встрече с ним, я почувствовал себя неловко за то нехорошее слово в коридоре, и мы мирно поговорили друг с другом; жизнь коротка, особенно в нашем с ним возрасте, и так много кругом взаимной неприязни.