Выбрать главу

Приведу мнение и нашего отечественного талантливого критика, главного редактора журнала “Кубань” Виталия Канашкина: “Уровень суждений и представлений в статье М. Лобанова оказался таким, что после “Освобож­дения” сочинять и размышлять так, как это делалось до ее появления, стало невозможно”. Это, конечно, большое преувеличение достоинства моей статьи, так же, как и слишком суровы, хотя по-своему и верны слова критика о выступлениях писателей при обсуждении моей статьи на секретариате правления СП РСФСР: “Мы как бы открываем комод, из которого на нас пышет нафталином и залежалым тряпьем. Ощущение возникает “обрыдлое”. Но такое, от которого никуда не деться. Ведь перед нами некто иной, как мы сами” (журнал “Кубань”, 1990, № 10).

Такой же “залежалостью” веяло и от обсуждения статьи в московской писательской организации. Автор книги “Счастье быть самим собой” В. Петелин с подкупающим простодушием признается, как он готовился выступать там на парткоме в поддержку некоторых положений моей статьи, но не решился этого сделать из-за запрета начальства. Непросто, выходит, дается “счастье быть самим собой”!

Статья “Освобождение”, все связанное с нею, пережитое стали моим освобождением от литературной публичности. Я надолго замолк, испытывая какое-то странное умиротворение. Хорошо, что все-таки все кончилось благополучно. Теперь я могу уйти в себя, жить посмиреннее и помудрее, без писательского суесловия. Мне и до того было противно всякое выставление себя напоказ, я не понимал никогда, как можно упиваться на сцене “славой”, “известностью” перед массой публики, которая через какие-нибудь два-три часа вывалится из зала на улицы и рассеется по городу, занятая своими заботами.

Летом, в августе 1983 года, умер Анатолий Васильевич Никонов. Ушел человек, с которым была связана, можно сказать, весенняя пора моей литературной жизни — “молодогвардейская”. С его смертью уходила в прошлое часть самого меня. После похорон на Кунцевском кладбище мы собрались на поминки в здании издательства молодежных журналов на Новодмитровской, где он работал. Я сидел рядом с его сыном, изредка мы переговаривались с ним, не упоминая имени его отца. Если бы я знал, что его ожидает в будущем! Его найдут зимой замерзшим на улице и таким окоченевшим, что нельзя было нормально уложить в гроб. Было в этом что-то роковое для Анатолия Никонова с его драматической, в сущности, судьбой в катастрофическое для России время.

В начале июня 2000 года, по просьбе Михаила Николаевича Алексеева, я поехал с ним в Саратов по случаю вручения лауреатам премии его имени. Местные писатели вспоминали ту давнюю историю с моей статьей, расхваливали меня, дарили книги. Во время плавания на катере по Волге мой визави по застолью поднял меня с места, подвел к борту и, вспоминая то писательское собрание по поводу моей статьи, начал вдруг выкрикивать в мутном вдохновении: “Мы слабаки! Трусы! Подлецы!” Что мне оставалось делать, как не успокаивать его?

После поездок по городу, встреч нас принял губернатор области Д. Аяцков. Он вышел к нам навстречу, как только открылась дверь кабинета, торжественно обнял своего знаменитого земляка. Сели за большой стол, Алексеев — напротив губернатора, и началась беседа. Слушавший писателя с какой-то разогретой, понимающей улыбкой, Аяцков вдруг воскликнул: “Этот подонок N!” Только позже, выйдя из губернаторского кабинета, спускаясь по лестнице, я сказал: “Не надо бы так резко об N”, — заметив тут же,  как внимательно посмотрел на меня шедший рядом молодой человек, видно, из администрации губернатора.

Я  благодарен Михаилу Николаевичу за поездку на Саратовщину, особенно — в его родное село Монастырское. Когда мы, приехав туда, ходили по его улицам и окраинам, я узнавал все описанное в его книгах — Вишневый омут, сад деда, другие места его детства. Здесь как-то виднее стал этот человек, ранее смущавший меня порою уклончивостью в поступках, крестьянским “себе на уме”, при своих, конечно, качествах самородка, мудрости житейской. Здесь, в родных его местах, он понятнее мне стал как автор “Карюхи”, “Драчунов” — выношенных им в глубине сердца, написанных рукой художника. “Я писал “Карюху” здесь, в Монастырском, в избе зимой, написал за два месяца”, — сказал он мне и добавил, что хорошо бы нам с ним приехать сюда вдвоем. Он посетовал не в первый раз, что кому-то надо было поссорить нас, распустить слух, что будто он, Алексеев, топтал меня за статью, но это — ложь. И не в первый же раз вспомнил, как из-за моей статьи отменили уже решенное было дело — присуждение ему за “Драчунов” Ленинской премии. А ведь, в самом деле, подумал я, человек пострадал из-за меня, вроде чувствует себя чем-то виноватым передо мной — что за странная русская черта!