Выбрать главу

— О, Леня! Он в молодости поражал нас своим остроумием, способностями, обаянием. Он был самым талантливым из нас. Но потом, Стасик, с ним случилась беда — травма тазобедренного сустава, множество неудачных операций… Чтобы не страдать от болей, он пристрастился к наркотикам, и сейчас, как это ни  печально, я вижу, что он деградировал… — Юнна Пейсаховна щурила миндалевидные глаза, поворачивала в разные стороны породистый птичий профиль, чтобы удостовериться, что рядом с нами за соседним столиком писательского ресторана нет никого, кто бы услышал ее, затягивалась дорогой сигаретой и внимательно вглядывалась в меня, как бы желая удостовериться: оценил ли я ее откровенность…

Той осенью польская интеллигенция только и говорила о знаменитом фильме “Кабаре” с “несравненной” Лайзой Минелли, и вот однажды в свободный вечер мы всей делегацией нырнули в какой-то варшавский кинотеатр… Поздно вечером, вернувшись в гостиницу, взяли пару бутылок “Выборовой” и стали обмениваться впечатлениями о фильме. Когда я весьма резко изложил свой взгляд на “Кабаре”: “И кривляка Минелли мне не понравилась! Лупоглазая, с громадным носом, похожая на акулу, с вульгарными манерами, и сюжет, когда ариец влюбляется в еврейку — пропагандистский, пошлый и затасканный!” — вдруг из полутемного угла, из глубокого кресла, в котором сидел Темин, послышались не слова, не возражения, а какие-то утробные шипящие звуки: — Шволочь-ч-ч! Ненавиж-ж-у-у! — Я опешил: в кресле сидел не человек, а существо, со сверкающими глазами, красногубое и лохматое. Оно пыталось подняться, упершись руками в подлокотники, но то ли было слишком пьяно, то ли — и тут я вспомнил Юну — накачано наркотиками, но, едва приподнявшись, бессильно рушилось обратно. Костыль Темина с грохотом покатился по паркету, а он сам откинулся на спинку кресла, опустил веки на выпуклые глаза и с пеной у рта забормотал что-то нечленораздельное, шипящее…

На другой день нам нужно было ехать в Краков, но мы не нашли Темина в гостинице. Однако местные писатели еврейского обличья успокоили нас, что Леня не пропадет, что о нем есть кому позаботиться и что вообще ничего не будет страшного, если он вернется в Москву на несколько дней позже нас. Ну, приболел человек — с кем не бывает! “Невозвращенец, как Курбский”, — грустно сострил я и махнул рукой.

Перечитывая недавно воспоминания Давида Самойлова “Перебирая наши даты”, изданные в 2000 году, я нашел в его дневниках любопытную, но понятную для меня фразу: “Видел фильм “Кабаре”. Замечательное кино. Прекрасная актриса”. А ведь Дезик, как мне помнится, был человеком со вкусом. Пушкина любил…

Х. “Жидовская водка”

Две мои последние поездки в Польшу пришлись уже на девяностые годы и были драматическими.

В девяносто втором в редакцию пришла немолодая милая полька и на хорошем русском языке попросила у нас разрешения перевести на польский язык роман внучки композитора Римского-Корсакова Ирины Владимировны Головкиной “Побежденные”, который мы только что напечатали в журнале. Роман взволновал ее до слез, и Агнесса пообещала, что сама найдет издательство в Варшаве, сама переведет роман на польский и что “Наш современник” даже какие-то пенензы заработает. Вскоре она встретила меня в варшавском аэропорту и привезла в российско-польский культурный центр.

Оглядевшись после девятилетней разлуки с Варшавой, я понял, что попал в совершенно другую Польшу. Никакого тебе Союза писателей с польскими евреями Фидецким и Помяновским, с приветливыми сотрудницами-паненками, угощавшими нас когда-то кофе, никаких прогулок с писателями-экскурсоводами по Старому Мясту, никаких выступлений в Праховой Башне… Сделал я было несколько звонков по старым телефонам, но понял, что зря. Кто в Америку уехал, кто бизнесом занялся, кто с  москалем вообще разговаривать не хочет. Однако наши соотечественницы — милые и внимательные  библиотекарши культурного центра все-таки ухитрились организовать в его стенах мой литературный вечер, на который пришли они сами, два-три чиновника средней руки из посольства, полтора журналиста из варшавских газет и все-таки один литератор. Всего набралось человек десять-одиннадцать… Литератор был толстым, добродушным, любопытным польским евреем по фамилии… А вот фамилию я забыл. Имя забыл тоже. Но буду называть его просто по-гоголевски — Янкель. В память о том, что именно Янкель был гидом и собеседником Тараса Бульбы в Варшаве. Янкель сразу рассказал мне, что прежде работал собкором одной из газет в Москве, что очень любит Окуджаву и Володю Максимова, который недавно был в Варшаве, и Янкель сделал с ним роскошную беседу. Мою фамилию он слышал и на вечере задал мне несколько очень неглупых вопросов, на которые я удачно ответил, и Янкель пригласил меня в гости к себе домой. “С польскими письменниками ничего не получается, — подумал я, — ну что ж, поговорю по душам с Янкелем. Тарас Бульба ведь тоже приехал в Варшаву к евреям за помощью и советом. Как там у Гоголя? “Слушайте, жиды! — сказал он, и в словах его было что-то восторженное…”

Однако мой Янкель оказался очаровательным человеком и редким собесед­ником. В маленькой тесной квартирке, набитой книгами и кошками, он радушно встретил меня, познакомил со своей русской женой и усадил в кухне за стол (в крохотных комнатках негде было повернуться). Он торжест­венно поставил на стол водку в каком-то фигурном штофе и приказал:

— Читай, Станислав, как она называется!

Я по слогам прочитал на штофе длинное польское слово и расхохотался: водка называлась “Жидовская”.

И началось наше русско-еврейское пиршество! Бедный Янкель, талантливый журналист и умный критик, в годы рыночной разрухи и реформ Бальцеровича опустился ради заработка до сочинения маленьких рекламных дайджестов, в которых пересказывал содержание великих книг — Достоевского, Толстого, Пушкина, то ли для студентов, то ли для школьников, и мое появление было как струя живой воды, пролившейся на его иссохшую литературную душу. Он расспрашивал меня о России, о поэзии, а я, разогретый жидовским эликсиром, вдохновенно вещал, перелетая мыслью от Тютчева к Мандельштаму, от Маяковского к Палиевскому, и сам заслушивался себя — столько неожиданных огненных мыслей возникало в моей голове то ли от соприкосновения с умным собеседником, то ли от особых свойств эликсира.

— Постой, Станислав! Не торопись, повтори! Это же гениально! — кричал мне мой Янкель (по-моему, его все-таки звали Збышек). — Я включу магнитофон, повтори еще раз то, что ты сказал!

Даже несколько котов и кошек, пушистых и гладкошерстных, высоко­породных и уличных, изящных и безобразно раскормленных, окружили нас, недоумевая, почему хозяин так восторженно кричит, подпрыгивает и хлопает в ладоши. Они бесшумно подползали к нам и рассаживались вокруг на стульях, пуфиках и кухонных табуретках.

— Включай свою сатанинскую технику! — кричал я Збышеку-Янкелю и продолжал, не теряя куража, вещать о Рубцове и Бродском, о Сталине и Дзержинском. Янкель записывал, менял кассеты, бормотал: “это же гениально! Так импровизировать мог только Мицкевич! Я все это напечатаю!..”

Где он сейчас, мой милый толстый еврей, куда делись мои откровения и пророчества, записанные им в тот волшебный вечер? Мне самому было бы интересно знать, что я ему тогда наговорил такого?

Впрочем, один раз мы еще встретились, когда я через три года приехал на Варшавскую книжную ярмарку. Скучное и бесполезное дело! Несколько дней я сидел возле нашего стенда, на котором были выставлены книги Юрия Кузнецова, Вадима Кожинова, “Пирамида” Леонова, наш с сыном “Сергей Есенин”, журнал с публикацией воспоминаний Ильи Глазунова “Россия распятая”, книги митрополита Иоанна Санкт-Петербургского. В советскую эпоху вокруг меня клубилась бы толпа издателей, книжных агентов, журналистов, я давал бы интервью, заключал договора, торговался бы за гонорары для  своих авторов. Вот от Глазунова даже доверенность есть на заключение всяческих контрактов с правом подписи. Уж он-то уверен, что ко мне очередь выстроится…