Выбрать главу

Но я начал рассказ о Михаиле Борисове как о поэте, и теперь самое время вернуться к тому началу... У читателей наверняка возник вопрос: “Неужели он писал стихи на фронте?” Нет, на фронте не писал. Хотя желание такое не умирало в его душе. Жило глубоко потаенно, и когда представлялся случай, он-таки рифмовал какие-то строчки — “в уме”, конечно; хотя бывали случаи, что и записывал их на подвернувшийся листок бумаги — карандашом, разумеется (где ее возьмешь, на фронте, ручку!), совал тот листок в карман гимнастерки в надежде продолжить начатое, а тут снова то бой, то марш. Снова рытье окопов… и могил — тоже... До стихов ли? Через неделю—другую листок тот “превращался в труху”, как он вспоминает теперь... И о словах, написанных на нем, можно было лишь догадываться. И все же, все же…

В степи, где огня не выдерживал камень,

Мечталось о книге, что сам напишу, —

через годы и годы признается поэт. Что такое стихи, и как они делаются, он уже знал и на фронте, не во всех тонкостях, конечно, но знал. Больше того, знал радость первого успеха: за два года до войны, на городской олимпиаде детского творчества, набравшись храбрости, он со сцены прочитал свое стихотворение “Смерть комиссара” (речь в нем шла о гибели комиссара погранзаставы) и был удостоен первой премии — маленького школьного глобуса. Как же завидовали ему ребята! С каким значением выкрикивали, когда он шел с этим глобусом по улочке городка: “Поэт! Пушкин!”

            ...А война приближалась к концу. На перекрестках фронтовых дорог заметно веселее и, сказать по-солдатски, фартовее работали флажками солдатки-регулировщицы, а на щитках, прибитых к столбам, прямо-таки кричали, поднимая дух, надписи: “До Берлина 100... 80... 50 километров!” В те дни в голову сержанта Борисова невольно приходила мысль: что он будет делать, если вернется с войны? Ведь за душой всего лишь восемь классов... Выходит — что же — придется сесть за парту? Это после четырех-то лет фронта? И тебе уже за двадцать! Трудно было даже представить такое...

 

            В родной городок Камень-на-Оби он вернулся первым... первым… не на костылях, а на своих ногах. У пристани народу собралось — не протолкнуться. Вплотную к трапу — родная школа, в полном составе! А дальше — платки, платки… И еще флаги, плакаты, цветы... И даже оркестр! Городок встречал не просто Мишу Борисова, которого помнил школьником, а Героя! Заметил, ступая по трапу: женщины улыбались, но чаще сквозь слезы. А некоторые откровенно плакали. Плакали о тех, кто не сойдет по этому трапу уже никогда.

Праздник возвращенья остался в памяти Миши Борисова единственным, пожалуй, светлым пятном в длинной череде послевоенных годов, олицетворявших собою ту самую “мирную жизнь”, о которой так сладко и так радужно мечталось на фронте. Что он мог в этой жизни? И что умел?.. На фронте — да, умел стрелять из пушек, рыть окопы, варить солдатскую кашу... А здесь? Ничего... Робко думалось о стихах. Но без образования-то — как?..

Побывал в роно*, узнал, что власть позаботилась о таких парнях, как он: открыла вечерние школы. Как утопающий за соломинку, ухватился за это благо. Закончил 9-й и 10-й классы, получил аттестат, а с ним — выбора не было — поступил в юридическую школу; отучившись в ней два года, продолжил образование в юридическом институте, правда, заочно, и через шесть лет закончил его.

Каких трудов и лишений ему все это стоило, знает только он. Времени на учебу не хватало (приходилось подрабатывать), повторялись сердечные приступы, мучили головные боли: давали о себе знать тяжелые фронтовые контузии.

Не удивительно, что только через семнадцать лет после возвращения с войны Михаил Борисов взялся за перо. Искра Божия все эти годы тлела в его душе и вот вспыхнула наконец, может быть, уже не самым ярким пламенем, но все равно замеченным и редакторами журналов, и читателями...

Когда вышел в свет первый сборник его стихов (Кемерово, 1965 г.), он, припомнив все, что ему предшествовало, написал:

А жизнь подчас была как полоса,

Что штурмовою в армии зовется.

Для тех, кто не служил в армии и служить не собирается, поясню: “штурмовой полосой” там зовется полоса искусственных препятствий, которую каждый солдат должен научиться преодолевать сноровисто и быстро, как того потребует настоящий, боевой штурм. Фронтовая закалка помогла поэту: преодолел он эту полосу. Штурмом взял! Совершил, по сути, еще один подвиг, на сей раз гражданский. В полной мере оценить его могут, пожалуй, только те из сверстников, которые без проблем сразу после войны шагнули в светлые аудитории Литературного института.

 

Вполне допускаю, что многих из нынешних молодых удивит уже первая страница моего повествования о друге-поэте: “Как?.. В семнадцать лет?.. Добровольцем?.. На фронт?” — воскликнут они, не умея ни понять, ни объяснить столь безрассудного, а по их нравственным меркам, даже глупого поступка своего ровесника из далеких теперь уже сороковых годов. А узнав, какую цену пришлось ему заплатить за ту “глупость”, они рот раскроют от удивления: “И не скаялся?!”

Нет, не скаялся! Это я знаю твердо. Но объяснить себе тот “глупый” поступок пытался... Чем? Напрашивалось самое простое: “молодо — зелено”…. Но нет, в эту формулу он не укладывался, потому что не был только его, личным, поступком. Он был поступком миллионов, незрелость тут ни при чем. Тут решающим, главным было время, даже громче скажу — воздух, которым это поколение дышало. А он, воздух, был не только “бодрящим” (Некрасов), но и тревожным, пред­грозовым. Буржуазному Западу, мягко выражаясь, не по душе был народ, только что стряхнувший с себя обморок рабского послушания, извечного самоуничи­жения; народ, высоко, с достоинством державший голову, готовый постоять за себя. Господа империалисты сколько угодно могли называть его “колоссом на глиняных ногах”, но не могли не понимать, что снова согнуть его, поживиться за счет его “жизненным пространством” становилось все более проблематичным, а может быть, уже и невозможным.

Какую же работу надо было провернуть руководству страны, — имею в виду в первую очередь идеологическую, воспитательную работу, — чтобы народ стал таким, чтобы тревога за судьбу молодого социалистического государства, оказавше­гося в капиталистическом окружении, стала его постоянной тревогой. Каждое слово вождя, каждое державное действо партии и правительства, каждый новый фильм, новая книга, песня… и даже мальчишечьи игры растили, буди-ли эту тревогу.

Осмысливая то время с высоты фронтового опыта сверстников, он напомнил им:

Помните, как школьною порой

Мы, юнцы, в Чапаева играли?

Только это не было игрой —

Мы азы Победы постигали.

Он имел право перекинуть столь длинный мост от мальчишеских игр к великой Победе, потому что прошел по этому мосту сам, прошел, срываясь и падая, на ходу перебинтовывая раны, но ни в чем не раскаиваясь. “Было в нашем подвиге солдатском /Внутреннее, личное веленье”, — подтвердил он сказанное выше в другом стихотворении. Очень важное свидетельство! Веление Родины для его поколения было личным велением каждого.

 

Прошло почти двадцать лет, как отгремели последние залпы войны, а Михаилу Борисову продолжали сниться (это хорошо знают старые солдаты), продолжали сниться “военные” сны. Да если бы просто сны, а то кошмары, более жестокие, чем явь, которую он знал:

Глаза...… закрою на минуту,

И сразу, тут как тут,

Вновь силы дьявольские люто

Вокруг меня взревут... —

делится он своей бедой с читателями. В другом стихотворении — более конкретно:

Высота...… И падают солдаты —

Руки врозь — в колючую стерню,

Словно все на свете автоматы

Рубят их, сердечных, на корню.

Путь, пройденный им от Сталинграда до Берлина, предстает в этих кошмарах одним грохочущим и дымным, “солдатским полем”, на котором — что ни ночь, то бои, бои, бои...