Выбрать главу

Мы были свидетелями десятилетий безответственной раскачки человеческой души. Внушали человеку нравственные заповеди и тут же показывали, что все дозволено . В сущности, это были судороги гуманизма и “просвещения”. От вполне растленного человека требовали и требуют, чтобы он остался христианином в отношении к ближним и гражданином по отношению к государству. Сытые и благополучные проповедники безнравственности полагали, что их сытая и благополучная жизнь останется такой вечно; что они растлят народы, а государство, под сенью которого они живут, останется все таким же просвещенным и благоустроенным и, главное, безопасным... “Врете, мерзавцы!” Не останется! Государство держится на совести, и только одной совестью, во всяком случае, то государство, которое желает быть долговечным. Впрочем, мы опоздали, безнадежно опоздали. Старое начало падать и будет падать, пока не развалится окончательно. Конец теперешнего культурного мира приблизился, хотя это и не тот конец, о котором говорит Апокалипсис. Кстати, к сведению боязливых надо заметить, что смысл Апокалипсиса не в том, что “будут ужасы”, а в том, что будет конец Истории . Без понятия о конце и суде Апокалипсис бессмыслен. Простодушное желание видеть во всяких ужасах признак апокалиптических времен — признак житейского, я даже сказал бы: грубо материалистического понимания Библии, но оно свойственно нашему времени.

Испуг — общая черта эпохи. Ясность и прозрачность душевной жизни не поощряется сим временем — не в последнюю очередь, думаю, потому, что человеком с ясной и безбоязненной душой труднее управлять. Легче всего подчинять волю испуганных и смятенных. Побуждения управителей, каким бы родом “народовластия” они ни прикрывались, всегда одинаковы: до предела уменьшить разнообразие личного поведения среди управляемых; согнать как можно больше народа в одно большое стадо или, если это не удастся, в несколько стад поменьше. Власть бережет усилия, дабы не иметь дело с личностью, ведь личность своевольна и упряма. Многими управлять легче, чем одним. Современная власть это знает и никогда и нигде не оставляет человека одного. Что же делать тому, кто не хочет быть испуганным и подчиненным? Сохранять прозрачность и чистоту души несмотря на все усилия власти и тех, кто ей служит. Пусть ищут и находят себе испуганных рабов: мы постараемся остаться свободными.

Как же нам, свидетелям неудержимого упадка всего человеческого, быть с общераспространенной верой нашего времени, с “верой в человека”? Признаюсь, моя вера в человека есть почти что только вера в себя и в тех, кого я люблю. Она не распространяется не все человечество; ко всему человечеству я отношусь скорее с сомнением. Говоря откровенно, я верю в сильных и их подвиг, в сильных и в тех, кого сильные могут защитить. Притом я понимаю, что мужество не обязательно длится, и тот, кто раз был героем, не обязательно снова им станет. Героями становятся не навсегда, а на время. Стой против судьбы, отбей сегодняшний натиск — большего нельзя требовать... Слабые же будут пищей или почвой для зла, если рядом с ними не окажется сильных.

...Теперь вы никого не убедите в том, что высшие ценности суть действительно высшие и потому могут требовать себе подчинения от ценностей второстепенных. Преимущество более сложного над простейшим больше не очевидно. Эпоха тяготеет к простейшим мыслям и простейшим формам их выражения при повседневном увеличении сложности обслуживающих общество машин. Я говорю, конечно, о культуре — именно в ней простое господствует. Все то, привычка к чему вырабатывается только длительным воспитанием и самовоспитанием, изгоняется из жизни... На место ясных и выработанных понятий, на место лестницы ценностей становится такая шаткая мера, как “успех”. Что есть добро? То, что имеет успех. Что есть зло? То, что не имеет успеха... А нужна ли еще кому-нибудь четкость понятий? Или она, как и даруемая четкостью понятий ясность мышления, необходима слишком малому меньшинству — просто интеллектуальная роскошь? “Четкость понятий и ясность мысли мешают получать удовольствие; удовольствие изгоняет мысль — так не лучше ли отказаться от мысли?” Так может рассуждать современное большинство. Нельзя сказать, право оно или нет, — хотя бы потому, что в решениях относительно себя самой личность всегда права. Но принять мир, отказавшийся от мышления и выражения мыслей, я никогда не смогу.

Мир человеческий отличается тем, что созидание в нем всегда ненадолго , а разрушение — навсегда . В этом и состоит сила революций. Защитники некоторого порядка продляют его бытие на заранее неизвестный, но всегда ограниченный срок; противники же — в случае успеха — прекращают его существование навеки. Вторые несомненно сильнее, т. к. обладают большими возможностями. Чья сила больше — рождающего или убивающего? Конечно, убивающего, потому что рождающий рождает на время, а убивающий — навсегда. Современность знает это и поклоняется убивающим и их силе. Однако и современность, как всякая другая эпоха, не застрахована от появления вольнодумцев. Вольнодумец сегодня есть человек религиозный, чья оценка вещей не замутнена соображениями силы и выгоды, потому что его положение безвыгодно. Мысль бесприбыльна. Кто хочет быть нравственным, пусть хорошо мыслит, сказал Паскаль. Соображение очевидное, но совершенно недоступное известному складу ума, а именно — умоначертанию нашей эпохи, для которого понятие “нравственности”, т. е. безвыгодной добротности в духовном смысле, безвыгодной годности, оконча­тельно заменено на выгодную негодность, прибыльную неполноценность духа .

Было время смысла и человечности, настало время целей и силы.

“Старый порядок”, с его достоинствами и часто упоминаемыми недостатками, разрушен. Новое расположение сил называется “демократией”; в нем принято видеть одно хорошее, а дурного не замечать. Но надо признаться: государство под властью общества или общество под властью государства — и то, и другое плохо. Удовлетворителен только случай достаточно сильного общества , связанного взаимной необходимостью с достаточно сильным государством ; состояние примерного равенства сил и взаимной потребности, как это было некогда в Европе. Бесспорно, это шаткое равновесие, и каждая из сторон пытается нарушить его в свою пользу, но все удачные государственные построения являются как раз случаями неустойчивого равновесия. Любое отклонение от середины, в пользу общества или государства, ведет к тирании, только в одном случае это тирания управляемых, а в другом — управляющих. Если нашей (говоря “нашей”, я имею в виду христианский мир, как бы мало от него ни оставалось) государст­венной машине суждено возродиться, то именно на пути к новому неустойчивому положению — ибо процветание и развитие всегда связаны с неустойчивостью и некоторой угрозой.

...Понижение культурного уровня с оглядкой на “средних” — такое же неизбежное явление при демократии, как равнение на культурный уровень высших при другом строе. Демократия оправдывается только тем, что избавляет своих граждан от угрызающих мыслей о личной неполноценности, о недостатке личной ценности перед другими. Этот вопрос она снимает за счет “уравнения гор”, не “наполнения долин”. Демократия не устраняет неравенства, но делает его незаметным, что гораздо хуже, т. к. уничтожает благородное желание само­совершенствования и соревнования. Состязание теперь идет только ради накопления и сверхнакопления имущества; неравенство в этой области не только не затушевывается, но поощряется и выставляется напоказ... Однако духовное содержание государственности, основанной исключительно на имущественных устремлениях, ничтожно.