Выбрать главу

В. А. Гречко,

г. Нижний Новгород

Борис Агеев • Человек уходит... (Наш современник N5 2002)

Борис Агеев

Человек уходит...

(Мотив Конца Света

в повести Евгения Носова “Усвятские шлемоносцы”)

 

Какая, казалось бы, связь между библейским преданием о Конце Света, между мистическими пророчества­ми и мрачными видениями новозаветного дееписателя святого Иоанна и пронизанной светом и проникнутой любовным отеческим отношением к человеку повестью нашего современника Евгения Носова? Однако все усили­вающееся день ото дня и болезненное ощущение хрупкости и конечности земной жизни, овладевающее челове­ком вдумчивым, с реалистическим взглядом на бытие, подталкивает рассмотреть отемневшую от недавних и последующих бед и потрясений “фактуру” жизни именно с конечной “точки зрения” и сопоставить насыщенную полным светом картину бытия в повести “Усвятские шлемоносцы” с угрюмыми и загадочными предвидениями автора “Откровения”  Иоанна Богослова, известного еще как “Апокалипсис”. Тем более что никто, в сущности, не сомневается в том, что мир, в котором мы существуем, не вечен и придет же когда-нибудь к своему окончанию.

Добавим здесь, что “вопрос” Конца Света серьезно затронут: по решимости противостоящих в мире сил применить ядерное оружие друг против друга, о чем писали атеисты-философы, в богословии наработана целая наука о кончине мира — эсхатология. Принято считать, что Конец Света осуществляется каждое мгновение, и с каждым днем все слышнее эхо Cтрашного cуда. Вообще помнить о том, что происходило до нашего личного появления на Свет, и связывать текущую жизнь с неминучими последствиями есть занятие для человека благо­творное и понуждает отнестись со всей возможной серьезностью к “факту” общей жизни и к своей роли в ней.

Мы хотим проследить мотив “Апокалипсиса” в повести Евгения Носова, при том что сам художник писал совсем об ином и специально не заботился о подобном контексте догадок “чему надлежит быть вскоре”, да, возможно, к году написания своей вещи и не испытывал влияния святого Иоанна, “брата нашего и соучастника в скорби”, настолько явного, что это влияние могло отозваться в его творчестве.

И это при всем том, что художник кропотливо воссоздает словом всю материальную, вещную сторону жизни со всеми ее земными и “земляными” оттенками и со всей возможной полнотой, где, как кажется, нет интеллектуальной напряженности, нет мудрствования, дозволяющего промыслить связь изобра­жения с мистическим подсозна­тельным и непознаваемым — и следовательно, с духовным. Однако отношение художника к главному действую­щему лицу повести Касьяну настолько религиозно и так прозрачно соотнесено с тем высшим, что неназываемо и потому неподвластно режущей силе материалистического скальпеля и что как бы не существует как “предмет” в плотском “обиходе” жизни, но без которого по-настоящему мы и не сможем понять и оценить ни этого самого “обихода”, ни всего его очарования и всей его трагичности, — что мысль о Конце Света в связи с событиями повести не представляется чем-то необы­чайным. Тем более что сама “космогония” повести, ее яркий мир с укрупненными образами людей, собственно язык и художественная ткань произведения — о чем попытаемся сказать позже как о необходимом элементе нашего рассуждения — как бы наталкивают на выводы обобщающего характера, и именно предзакатного, конечно, характера.

Соглашаясь с тем, что наша работа носит экзотический оттенок, не лишена некоторых домыслов и догадок без объяснений, заметим, что Евгений Носов как бы подковал своего коня на все четыре копыта, и тот теперь скачет, куда хочет, и ничья узда толкований не станет ему впору, в том числе и наша.

По крупности изображения, по яркости красок и ясности образа Касьяна в повести условимся принять его как прообраз Человека с большой буквы, то есть как феномен. Договоримся также о необходимости двух “доказательств”: что в повести “Усвятские шлемоносцы” со всей прелестью изображен Свет с носителем своего смысла, с Человеком (Касьян), что этому Свету суждено погибнуть вследст­вие нарушения неких правил суще­ствования — назовем эти нарушения правил грехом, а также укажем содержание этого греха.

Оставим без изучения ряд совпадений в текстах “Откровения Иоанна” и повести Евгения Носова, которые иногда имеют удивительный резонанс, — они носят случайный характер и не играют особой роли в нашей работе, ибо ее выводы опираются на более глубинные параллели — и перечислим некоторые из них.

Из своего детства Касьян помнит причитывания бабушки о змеях, якобы водящихся в страшном уремном лесу близ деревни Усвяты, где они жили и где происходит действие повести: “Как у спинь-болота жили три змеи: как одна змея закликуха, как вторая змея заползуха, как третья змея веретенка...” Образы змей как колдовс­кой, нечистой силы в представлениях русских совпадают с толкованием образов драконов в “Откровении”: они суть воплощения сатаны.

После сходки усвятских мужиков у дедушки Селивана на последний перед уходом на войну совет — на “тайную вечерю” — хмельной Касьян видит, как в заречье реки Остомли луна “багрово зависла в лугах и почему-то казалась Касьяну куском парного легкого, с которого, сочась по каплям, натекла под ним красно­ватая лужа речной излучины”. “Откровение”: “Солнце стало мрачным как влася­ница, и луна сделалась как кровь”.

В “Апокалипсисе” четыре всадника: один победоносный, другой назначен взять мир с земли, третий появляет­ся на страницах “Откровения” с мерой в руке, четвертый есть сама смерть.

В “Усвятских шлемоносцах” тоже четыре всадника. Бригадир “воевода” Иван Дронов, “все с той же непроходящей сумрачной кривиной на сомкнутых губах” — он одним из первых усвятцев добровольно уйдет на войну. Колхозник Давыдко, принесший на покос весть о начавшейся войне: “дочерна запеченный мужик в серебре щетины по впалым щекам” — и скакал-то с вестью “локти крыльями, рубаха пузырем”. Третий всадник прибыл в Усвяты с повестками о мобилизации на войну: “верховой, подворачивая, словно факелом подпаливал подворья, и те вмиг занимались поветренным плачем и сумятицей, как бывает только в российских бесхитростных деревнях, где не прячут ни радости, ни безутешного горя”. Конечно же, повестки эти кажутся вызовом на последний Суд: “Посыльный достал из-за пазухи пиджака пачку квитков, полистал, озабоченно шевеля губами, про себя нашептывая чьи-то фамилии, и наконец протянул Касьяну его бумажку. Тот издали принял двумя пальцами, будто брал за крылья ужалистого шершня, и, так держа ее за уголок перед собой, спросил:

— Когда являться?

— А там все указано”.

“Свернутая чурочкой клеенчатая тетрадь”, в которой должны расписаться оповещенные, безусловно, напо­минает книгу жизни из “Откровения”: “...и судимы были мертвые по написанному в книгах сообразно с делами своими”. А вот так она описана в повести Евгения Носова: “Тетрадка была уже изрядно потрепана, замызгана за эти дни множеством рук, настигнутых ею где и как придется, как только что застала она и Касьяна. Перегнутые и замятые ее страницы в химических расплывах и водяных высохших пятнах, в отпечатках мазутных и дегтярных пальцев, с этими молчаливыми следами чьих-то уже предрешенных судеб, чьих-то прошумевших душевных смут и скорбей, пестрели столбцами фамилий, против которых уже значились неумелые, прыгающие и наползающие друг на друга каракули подписей. Попадались и простые кресты, тоже неловкие, кособокие, один выше другого, и выглядели они рядом с именами еще живых людей как будто кладбищенские распятия”.