Во-первых, это идея сплочения — интернациональной солидарности гонимых, все более осознающих себя единым народом, осажденным одними и теми же силами мирового зла. Для адептов “морали успеха” референтной группой являются преуспевшие — невзирая на степень их территориальной, профессиональной и социокультурной отдаленности от тех, кому предстоит примерять к себе их “эталонный” образ жизни и систему ценностей. Для народов, кому господа мира сего уже отказали в праве на успех, референтной группой являются наиболее обездоленные и гонимые. Когда мы встречаем этих гонимых, наша интуиция должна подсказывать нам: они — воплощение уготованной нам участи, нашей судьбы. Эта способность идентифицироваться с наиболее униженными и гонимыми — способность, идущая от великой монотеистической традиции и радикально противоположная предвкушениям и вожделениям “вертикальной мобильности”, стала совершенно чуждой современному западному сознанию. Но именно на основе этой способности, противоположной индивидуалистической морали успеха, конституируется народ как воскресшая общность нашей эпохи.
Речь идет о векторе сознания, прямо противоположном тому, на что ориентирует современного человека либеральная идеология успеха. Если последняя учит горделивому (или неврастенически-паническому) дистанцированию от тех, от кого исходят “флюиды отверженности”, религиозно воспитанное народное восприятие учит узнаванию у них нашей собственной участи: “узри в нем брата своего”. Либеральная “школа успеха” учит идентификации, сориентированной на верхние этажи социальной лестницы даже вопреки свидетельствам здравого смысла и опыта. Монотеистическая школа смирения, напротив, формирует в нас способность к подлинной, нестилизованной идентификации с наиболее униженными. (Важно понять, что речь идет не о смирении перед поработителями и растлителями, а о смирении как категории, облегчающей идентификацию с “нищими духом”). Мораль успеха разъединяет, и в этом смысле она действительно “классово чуждая” в двояком отношении: в смысле того, что реалистическую перспективу имеет только применительно к кругу привилегированных, а также в смысле того, что осуществляет выгодное классовому противнику разобщение в рядах угнетенных и униженных.
Словом, наша общая — и тех, кто недавно причислял себя к модерни-зированным нациям, и тех, кто всегда страдал от отсталости, — причисляе-мость к “третьему миру” не есть процедура самоуничижения, связанная с игрой на понижение. Общая “третьемировская” идентичность народов Евразии относится, напротив, к стратегии сопротивления, для которой требуется, чтобы гонимые выступали не менее сплоченно, не менее “глобально”, чем гонители. Это, таким образом, есть движение не назад, а вперед, связанное со способностью выдвинуть эффективную демократическую альтернативу “глобализации по-американски”.
Во-вторых, идея спасения есть идея человеческого духовного возвы-шения. В эпоху постмодерна произошло странное перевертывание полюсов культуры. Как свидетельствует литературная классика, равно как и исторический опыт, описанный, в частности, в школе “Анналов” (Франция), чувственно полнокровные, живущие земной жизнью типы образца Санчо Пансы относятся к народной культуре. Господская же культура была, выражаясь языком П. Сорокина, скорее идеоциональной, чем чувственной, что, в частности, было заложено программой вытеснения языческих пережитков письменным христианским текстом. “Платонизм” господской культуры, ее тяготение к более или менее абстрактным универсалиям духа, контрастировал с “земными” тяготениями народной культуры, отражающей чувственный опыт бытовой повседневности. Это “разделение труда” отразилось в специфической семантике малой устной (народной) традиции и большой письменной (суперэтнической) традиции, опирающейся на императивы и презумпции монотеизма.
И вот в наше время полюса перевернулись. Верхние слои общества выступили с необычайной культурной инициативой реабилитации телесных практик и последовательной дискредитацией сфер духовно-возвышенного. Последние поставлены под подозрение новой либеральной идеологией в качестве источников опасной пассионарности, нетерпимости, политического утопизма и экстремизма. Создается впечатление, что только вечно жующий и вожделенно взирающий на торговые витрины потребитель — единственно благонамеренный член либерального гражданского общества, неспособный к бунтам и революциям. Великая же письменная культура сегодня находится на классовом подозрении у новых хозяев жизни как “не справившаяся” с задачей усмирения стихий, деидеологизацией и деполитизацией масс. Последним отведена участь самодовольных животных, живущих гедонистическими инстинктами и не задумывающихся о высших смыслах. Сфера высших смыслов демонизирована либералами как источник конфронтационной культуры, повинной во всех революционных и прочих катаклизмах недавно ушедшего века.