Я — самый великий, самый знаменитый, самый несчастный, словом, самый... самый...
Не следует обманываться симпатией, например, Маяковского к Революции, Ленину, Дзержинскому... Это были лишь способы утвердиться в намеченном заранее амплуа, не более того. Эти люди не гнушались любым способом, я подчеркиваю — любым , для того, чтобы расправляться со своими конкурентами, соперниками (из литературного мира).
Способов — множество, один из них — близкие, по возможности короткие отношения непосредственно с представителями власти, не из числа самых высоких, а во втором, третьем этажах государственной иерархии. Отсюда — возможность издания самостоятельного печатного органа (например, ЛЕФ!), погромный журнал Брика — Маяковского (вроде листка Отто Штрассера18). Маяковский, Мейерхольд и подобные им не гнушались и доносом. См., например, речь Маяковского о постановке МХАТа “Дни Турбиных”19. Донос на Станиславского по поводу спектакля “Сверчок на печи”20.
Луначарский был совершенно в плену у этих людей. И только Ленин прозорливо рассмотрел это явление и увидел в нем разложение и гибель культуры. См., например, его отношение к скороспело возникшим памятникам Марксу, Кропоткину и др., которые были убраны с улиц Москвы, а потом и Петрограда21. Его убийственный отзыв о поэме “150 000 000” (“Махровая глупость и претенциозность”22. Сия поэма была “подношением” Ленину от группы “Комфут”. См. также запрет газеты “Искусство Коммуны”, где тот же неутомимый Маяковский призывал “атаковать Пушкина”, “расстреливать Растрелли”23, хорош — каламбур!!!
Дальнейшая эволюция “ррреволюционного” поэта, как называл его Горький24, была совершенно естественной. Ибо так говорил Шигалев: “Начиная с крайней свободы, мы кончаем крайним деспотизмом, но предупреждаю Вас, что другого пути нету”25. Все это — метания русского духа.
* * *
Без конца повторяются разговоры о том , что XIX век устарел, еще бы — ведь теперь, как-никак, последняя четверть XX! Но для меня лично Русская классика XIX века, романсы и песни Алябьева, Варламова, Гурилева, Глинки, Даргомыжского, Мусоргского, Бородина, Чайковского, Рахманинова — это музыка необыкновенной свежести.
Идеалы и нравственные ценности Русского искусства XIX века в моем сознании не поколеблены, до сих пор мне представляются недосягаемыми вершинами.
XX век только и занимался ниспровержением, но выдвинуть новый нравственный идеал , столь же высокий, не смог! Герой (человек) все более и более мельчал, пока не превратился в куклу (Петрушка), нравственных ничтожеств, наподобие персонажей опер Шостаковича или “Воццек”26. Герой — нравственное ничтожество или преступник, а иногда и то и другое. И самое главное, что ему никто не противостоит.
* * *
Сытое, самодовольное Ремесло, воображающее, что оно — всемогуще, но способное производить лишь муляж , синтетическое подобие подлинного высокого искусства. Подлинный талант непредставим без откровения , в нем всегда есть загадка, нечто удивительное, которое не проходит даже тогда, когда узнаешь, как это сделано. Художники-имитаторы, умеющие сделать любую подделку, любой муляж подлинного искусства.
Время унижения и опошления художественных ценностей, низведения их на тротуар. Композиторы без стеснения вставляют в свои опусы цитаты, целые фразы и даже целые темы, и даже целые пьесы композиторов-классиков. Музыка эта почти всегда звучит чужеродно, производя впечатление “яркой заплаты на ветхом рубище певца”27. Это скверное поветрие даже приобрело название “коллаж”. [Вырванные из живого контекста] цитаты эти производят подчас нелепое, нехудожественное впечатление.
* * *
Подлинно гениальное, подлинно великое не должно быть доведено до крайности. Оно сохраняет черты правдоподобия, оно как бы существует в жизни, оно увидено в жизни. Это не доведено до истеризма, до ужаса.
Выходит так, что истинно трагическое остается прекрасным. “Кармен”, несмотря на весь трагизм своего содержания, несмотря на гигантскую силу своего воздействия, остается красивым произведением, это — красивая музыка, это произведение прекрасно, соразмерно, поразительно мелодично (мелодии эти необыкновенно красивы). Герои не кричат, не вопят, оркестр лишен какой-либо громоздкости, брутальности — классичен, строг. Он не надрывается. Музыка “Кармен” предельно проста.
Когда слушаешь “Катерину Измайлову”, приходит в голову мысль о какой-то удивительной неправде этого произведения. Слушая эту музыку, совершенно нельзя представить себе тихую жизнь этого городишки — маленького, полусонного, с колокольным звоном по вечерам, городишки, где в сущности все люди знают друг друга, городишки, где вряд ли может возникнуть характер, обрисованный Шостаковичем, но где может прекрасно возникнуть злобный характер, описанный Лесковым, в тишине, сытости, праздности. Ибо героиня Лескова кротка от рождения, такой она родилась, а не стала благодаря обстоятельствам, только проявилась благодаря им.
В этой “уездной” драме неуместен и нелеп гигантский оркестр вагнеровского (экспрессионистского) типа. Его преувеличенные, грохочущие, ревущие звучности с обилием медных инструментов скорее подошли бы для изображения картинного, декоративного ада типа фресок Синьорелли или Микеланджело, или Доре, либо для выражения страстей какого-нибудь Воццека (человека ненормального, безумного, заведомо сумасшедшего). Но здесь все заурядно, все прагматично, все обыденно, и вот в этой обыкновенности, в этой обыденности, неисключительности злодейства — и есть самое страшное.
Неумело и непоследовательно романтизировав свою героиню, Шостакович отступил от правды характера, созданного Лесковым, хотя некоторые детали, например, преувеличенная сентиментальность, характерная для убийц, верно схвачена композитором.
Поистине ужасающее впечатление производит язык оперы, совершенно невозможно представить себе русских людей прошлого века, говорящих на столь чудовищном воляпюке.
* * *
Нужен примитив, который донесет красоту этих слов.
Бывают слова изумительной красоты (например, Рубцов) — они сами музыка. Они не нуждаются в музыке, либо для воплощения их в музыке нужен примитив, который донесет красоту этих слов.
О народе
Художественная среда представляет из себя вполне сложившееся явление (“свой круг”), на редкость “косное”, высокомерное, живущее в сознании своей “избранности”. Это нечто вроде нового дворянства (интеллектуальная элита). Эта среда безо всякого интереса относится к народной жизни, и если удостаивает простой народ своего внимания, то обычно изображает его носителем мрачного, грубого, низкого, сознательно культивируя такое отношение из поколения в поколение. Часто народное изображается как лакейское: кучера, кормилицы, дворники и т. д. (смотри, например, “Петрушка”, “Игрок”28, “Леди Макбет”29). Такое отношение к русскому народу укоренилось глубоко в сознании так называемой “музыкальной интеллигенции”.
Оно пришло на смену “народной идее” великой русской литературы (и искусства), идущей еще от Пушкина, Л. Толстого, Достоевского. Ими народ рассматривался как “высший судья” поступков человека , воплощение стихийного, Божественного начала. Сравните, например, в “Борисе Годунове” — “Народ безмолвствует” — многозначительную ремарку Пушкина. Или покаяние преступника перед народом: “Преступление и наказание”, “Власть тьмы”. То же у Глинки (“Сусанин”), Мусоргского (“Борис” и “Хованщина”), Бородина (“Князь Игорь”) и т. д.
Если современный художник пытается изобразить народ не грубым, глупым, жестоким и низким, а найти в нем элементы возвышенного духа, тут же будут говорить об “идеализме” и т. д. Но народ — ни добрый, ни злой, он бывает и таким, другим, он — всякий, он — стихия. А интеллигенция — культура, т. е. надстройка, верхний слой с большим количеством пены , как в океане .