И вот в наше время полюса перевернулись. Верхние слои общества выступили с необычайной культурной инициативой реабилитации телесных практик и последовательной дискредитацией сфер духовно-возвышенного. Последние поставлены под подозрение новой либеральной идеологией в качестве источников опасной пассионарности, нетерпимости, политического утопизма и экстремизма. Создается впечатление, что только вечно жующий и вожделенно взирающий на торговые витрины потребитель — единственно благонамеренный член либерального гражданского общества, неспособный к бунтам и революциям. Великая же письменная культура сегодня находится на классовом подозрении у новых хозяев жизни как “не справившаяся” с задачей усмирения стихий, деидеологизацией и деполитизацией масс. Последним отведена участь самодовольных животных, живущих гедонистическими инстинктами и не задумывающихся о высших смыслах. Сфера высших смыслов демонизирована либералами как источник конфронтационной культуры, повинной во всех революционных и прочих катаклизмах недавно ушедшего века.
Народ в этой ситуации пребывает в большой растерянности. Он привык, что общие духовные смыслы и универсалии, мировоззренческие ценностные ориентации разрабатываются в рамках большой письменной традиции, которой принадлежит не только официальное монотеистическое богословие, но и национальная художественная литература, профессиональное искусство. Народ занимался своим делом — эмпирическими практиками, которые за него некому было осуществлять, — но он при этом никогда не приписывал этим чувственным практикам целиком самодовлеющее значение. Он давно уже понял, что сфера прекрасного и возвышенного выходит за рамки народного фольклора и требует профессиональных усилий специалистов современного духовного производства. И вот внезапно эти самые специалисты объявили себя адептами инстинктивной телесности, необузданной чувственности, самодовлеющей сферы “желания”. Причем сфера “телесных практик”, попавшая в ведение постмодернистских технологов, немедленно теряет содержащуюся в ней рациональность. Ведь речь идет не о практиках материального производства или быта, в которых чувственный опыт выступает как нечто достаточно дисциплинированное и подчиненное смыслу. Теперь речь идет о том, чтобы “растормозить” инстинкты, иными словами, выпустить на волю таящиеся в чувственности силы хаоса. Чувственность становится орудием сил нигилизма, порученцем ниспровергателей морали, союзником кругов, намеренно играющих на понижение. Это не чувственность как элемент естественной среды или прибежище здравого смысла, страшащегося зауми; это чувственность технологизируемая, взятая напрокат мастерами разрушения и принижения, которые вводят ее в свои выстраиваемые системы дезориентации, деморализации и “пиара”.
В условиях такого “предательства духа” со стороны интеллектуалов народу предстоит пережить и переосмыслить многое. Прежде между его сознанием и сферой транслируемых текстов профессиональной духовной культуры если и имелся барьер, то преимущественно количественный. Вкусы широкой публики необходимо было подтягивать до усвоения высокой культуры и подлинного искусства, что прямо предусматривалось программой Просвещения. Но при этом между народом и сферой профессиональной духовной культуры не стоял барьер принципиального ценностного неприятия. Напротив, народ видел в этой культуре присутствие незримой Церкви, несущей миру высшие ценности и в нашу “пострелигиозную” эпоху. Даже в советское время, когда пространство письменного текста было основательно загрязнено насильственным внедрением вымученной “идейности” и пропагандистской трескотни, тем не менее оставались широкие сферы, в которых народное сознание находило не вымученные, а подлинные, искомые им самим смыслы и образы, беспрепятственно себя с ними идентифицируя. Таковы были лучшие образцы советской лирической песни, музыки, литературы, кинематографа. Народ в них видел сублимацию собственного опыта, достигшего рафинированных форм, благонамеренно обработанного в духе принципа “искусство служит народу”.
Сегодня мы имеем нечто прямо противоположное. Сегодня не в одной сфере транслируемого профессионального текста народ не находит подтверждения ни своего опыта, ни своих ценностей, ни своих ожиданий. Там примитивная чувственность, которая присутствует в насыщенных порнографией фильмах, в сценах насилия, в бесконечных телебоевиках, разумеется, легкодоступная пониманию для профанного массового сознания, но тем не менее процесс идентификации с нею остается заблокированным. Народ ощущает, что это — не его чувственность, что ему предлагают духовную ценностную капитуляцию, требуют богохульства. Дело в том, что “телесность” сама по себе никогда не может стать народом-субстанцией, скрепленной традицией и общими, не всегда проговоренными смыслами и ценностями. Телесность “номиналистична” и индивидуалистична, она по-животному разъединяет, а не объединяет, и потому всякие капитуляции перед нею, забвение духовных и ценностных приоритетов приводит к превращению народа в толпу одиночек и в конечном счете — в придорожную пыль. Это вполне устраивает тех, кто ведет глобальную гражданскую войну с народами и перечеркивает великий принцип народного суверенитета в политике, в опыте государственного и культурного строительства. Но это не может устраивать сами народы, равно как и тех профессионалов духовного производства, которые осознают, что без народа их деятельность в конечном счете утрачивает всякий смысл, как церковь утрачивает смысл, не имея прихожан. Уже сегодня мы имеем свидетельства неслыханного кризиса духовного производства, связанного с катастрофическим падением тиража серьезных журналов, книг, театральной и кинематографической аудитории. Постмодернистская “телесность” как новое кредо профессионалов духовного производства не расширила, а сузила ареал Слова (с большой буквы), равно как и привела к многозначительному понижению статуса интеллигенции. Уточним понятия: здесь имеется в виду не материальный статус, который может интересовать интеллигенцию в не столько профессиональном, сколько в обыденном житейском смысле, а то, что относится к духовному первородству, к влиянию интеллигентского сословия как несущего отсвет древних функций священства и пророчества.
Выход, по всей видимости, состоит в том, чтобы заново превратить церковь в центральный институт, вокруг которого сосредоточивалось бы профессиональное производство “текстов культуры”. Только церковь, прочно связанная с великой монотеистической традицией, может отбить нынешний “реванш телесности” и разнузданной чувственности и спасти человечество от впадения в скотоподобное состояние. И, конечно, при этом речь идет не о многочисленных новых церквях “нетрадиционных” религий, в большинстве которых постмодернистская телесность еще раз торжествует свою победу над духом, а именно о традиционной церкви великих монотеистических религий. Если народно-демократические движения и революции XIX—XX веков протекали как антицерковные, направляемые атеистической интеллигенцией, то глобальные народные движения нового века, несомненно, ознаменуются возвращением к “фундаментализму”.
Великая монотеистическая традиция — вот единственная оставшаяся у человечества гарантия грядущего духовного восстановления и возвышения. Ей предстоит выполнить по меньшей мере три задачи. Первая из них — отбить накат вестернизации, грозящий народам осажденного “Юга” полной деморализацией и декультурацией. Компрадорские элиты, взявшиеся реформировать и модернизировать свои страны по западному образцу, отбивают у населения культурную память о собственном великом прошлом, собственной великой письменной традиции, но при этом они так и не обеспечили сколько-нибудь полноценную причастность к западной великой письменной традиции. В результате народы рискуют оказаться вне великой культурной традиции вообще. Церковь как институт только и может взять на себя задачу преодоления кризиса посредством нового обращения к великой письменной традиции. В восточнославянском регионе это, главным образом, традиция “греческая”, православная, связанная с восточной патристикой; в тюркском, иранском, арабском регионах — традиция мусульманская; в Индостане и на Дальнем Востоке — индо- или конфуцианско-буддийская. Эти традиции позволяют, с одной стороны, преодолеть нынешний рецидив этноцентризма, архаичной племенной морали, ибо великие письменные традиции изначально создавались как суперэтнические духовно-ценностные синтезы, а с другой стороны, могут стать основой не имитационных, а подлинных модернизаций, учитывающих собственные возможности и специфику.