Качались кольца на деревьях,
опали с факелов отрепья
густого дыма, а на Невке
не то сирены, не то девки —
но нет, сирены — шли наверх,
все в синеватом серебре,
холодноватые — но звали
прижаться к палевым губам
и неподвижным, как медали.
Но это был один обман.
...................................
Вертя винтом, шел пароходик
с музыкой томной по бортам,
к нему навстречу лодки ходят,
гребцы не смыслят ни черта;
он их толкнет — они бежать,
бегут-бегут, потом опять
идут-задорные-навстречу.
Он им кричит: я искалечу!
Они уверены, что нет...
И всюду сумасшедший бред.
* * *
Поэма “Безумный волк” оставалась одним из любимейших произведений Заболоцкого. Диалоги животных в предощущении полного крушения старой жизни в старом лесу странным образом перекликаются с предсмертной молитвой, возносимой к небу зверями и птицами — насельниками древнего Выга, — в клюевской “Погорельщине”. Перед самосожжением “степенного свекра с Селиверстом” Божьи твари выслушивают прощальное слово уходящих в горние выси пред наступлением Антихриста.
И молвил свекор: “Всемогущ,
Кто плачет кровию за тварь!
Отменно знатной будет гарь,
Недаром лоси ломят роги,
Медведи, кинувши берлоги,
С котятами рябая рысь
Вкруг нашей церкви собрались!
Простите, детушки, убогих!
Мы в невозвратные дороги
Одели новое рядно...
Глядят в небесное окно
На нас Аввакум, Феодосий....
Мы вас, болезные, не бросим,
С докукою пойдем ко Власу,
Чтоб дал лебедушкам атласу,
А рыси выбойки рябой...
Живите ладно меж собой.
Вы, лоси, не бодайтесь больно,
Медведихе — княгине стольной —
От нас в особицу поклон, —
Ей на помин овса суслон,
Стоит он, миленький, в сторонке...
Тетеркам пестрым по иконке, —
На них кровоточивый Спас, —
“Пускай помолятся за нас!”
Не выворачивается ли наизнанку эта молитва в посмертной речи Председателя, посвященной Безумному волку, у Заболоцкого? Ведь тот же Медведь, вопреки очевидному, таит надежду, что “еще не ломаются своды у вечнозеленого дома”. Тогда как лес уже “обезумел” под стать герою поэмы, обратившему свой взор на “звезду Чигирь” перед прыжком в небеса — словно “прыгун” из одноименной секты, жаждущий переселиться на небо. В поисках духовного совершенства он пародирует и Нила Столпника, рассказывая о своей попытке превращения в иную ипостась.
Однажды ямочку я выкопал в земле;
засунул ногу в дырку по колено
и так двенадцать суток простоял.
Весь отощал, не пивши и не евши,
но корнем все-таки не сделалась нога,
и я, увы, не сделался растеньем.
Природное дитя, порвавшее связь с природой, уходит и от своих собратьев, мечтающих скрепить части раздробленного целого с помощью науки, призванной “от мира зло отсечь”. Сам же он, возомнивший себя “гладиатором духа”, способен лишь расстаться с жизнью в своем поиске высшего смысла под грохот дикой какофонии преображающегося природного мира, обезумевшего, как и его порождение.
Я помню ночь, которую поэты
изобразили в этой песне.
Из дальней тундры вылетела буря,
рвала верхи дубов, вывертывала пни
и ставила деревья вверх ногами.
Лес обезумел. Затрещали своды,
летели балки на голову нам.
Шар молнии, огромный, как кастрюля,
скатился вниз, сквозь листья пролетел,
и дерево как свечка загорелось.
Оно кричало страшно, словно зверь,
махало ветками, о помощи молило.
А мы внизу стояли перед ним
и двинуть пальцами от страха не умели.
Мир не просто выталкивает из своих пределов слишком много возомнившее о себе существо. Это существо своей необузданной гордыней начинает искажать все вокруг себя и способствует крушению мирозданья. К такому выводу неизбежно пришел Заболоцкий, и, по существу, этим объясняется его резко отрицательное отношение ко всей современной ему поэзии XX века, слишком сосредоточенной на себе, к поэтам, уделяющим, по мнению Заболоцкого, слишком много внимания своей индивидуальности, о чем предельно точно написал В. В. Кожинов: “Естественно, что Заболоцкий, провозглашавший себя только “произведением мира” и “единицей общества”, не мог восхищаться поэзией, лирический герой которой в той или иной мере склонен, напротив, полагать себя “творцом мира” и “избранным”, а не одной из бесчисленного множества “единиц”. Через много лет мотив “Безумного волка” отозвался лишь в знаменитом стихотворении о лебеди (“животное, полное грез”), когда эти разрушительные грезы 20—30-х годов уже были изжиты поэтом, а сам он после тяжелейших тюремных и лагерных испытаний пришел к единственной мудрости — “точному смыслу народной поговорки”, отразившейся в стихотворении “В новогоднюю ночь”.
Как давно все это пережито...
Новый год стучится у крыльца.
Пусть войдет он, дверь у нас открыта,
Пусть войдет и длится без конца.
Только б нам не потерять друг друга,
Только б нам не ослабеть в пути...
С Новым годом, милая подруга!
Жизнь прожить — не поле перейти.
Стоит обратить внимание, что такой же строкой завершается полное гордыни стихотворение “Гамлет” Пастернака, написанное примерно в то же время, когда Пастернак якобы отверг свой “стиль до 1940 года”.
* * *
Гневные слова Ахматовой о последней прижизненной книге Заболоцкого записала в 1957 году Л. Чуковская.
“— Да ведь это страшная книга!— бурно заговорила Анна Андреевна.— Просто страшная. В ней встречаются хорошие стихи, это правда, но нет лица поэта, нет лирического героя, нет эпохи, нет времени... Грузия вся насквозь переводная... Правильно говорит Маршак, что поэзия Заболоцкого выросла на обломках русской классики... И, как хотите, Лидия Корнеевна, а строка “Животное, полное грез” — это, в своем роде, “мое фамилие”.
Дальше — больше. “Я прочла Анне Андреевне вслух “Последнюю любовь”. Ей не понравилось. Она прочитала сама, глазами — не понравилось опять. Нападки ее оказались, как всегда, совершенно неожиданными и на этот раз, к тому же непостижимыми для меня.
— При чем тут шофер? — говорила она сердито.— Почему я должна смотреть на влюбленных глазами шофера? Ведь не смотрел же Блок на “две тени, слитых в поцелуе”, глазами лихача!..”
По ее разумению, читатель должен видеть в любовном стихотворении самого поэта и все любовные переживания оценивать через его восприятие. Но для позднего Заболоцкого принципиальным было изгнание из стихов именно “лирического героя”, каких бы то ни было следов самовыражения и самопоказывания. “Обломки русской классики” стали для него необходимыми — ибо в кристальной законченной классической форме он мог отстраниться от сюжета, от эмоционального выплеска собственного переживания, изживая стихию распада, свойственную его ранним стихам. Он сделал, по сути, невозможное — отодвинув в лирическом стихотворении себя, а с собой и читателя на необходимое расстояние для постижения объема жизни, полнокровного течения бытия, не заостряя внимания собеседника на собственной личности. Ведь “Последняя любовь” — стихотворение, имеющее автобиографическую основу, что подчеркнула в своих воспоминаниях Наталья Роскина.
“Вечером того же дня мы поехали кататься,— как он любил, в большой машине. Мы сидели рядом, соединенные чем-то значительным и разъединенные чем-то еще более значительным. Случайный прогулочный маршрут привел машину к клиникам института на Пироговке. Около скверика, где памятник Пирогову, Николай Алексеевич предложил остановиться. Мы вышли из машины, чтобы пройтись по скверику. Та осень была удивительно теплой, и живы были еще какие-то нетронутые морозом цветы. Шофер охотно ждал нас, опустив голову на руль. “Интересно, что он о нас думает — кто мы, зачем мы тут, кем мы приходимся друг другу? — задумчиво произнес Николай Алексеевич. — Об этом шофере я напишу стихотворение”... Мы действительно чувствовали себя бездомными, как и описано в этом стихотворении”.
Но стихотворение не о “нас”, а о шофере, прозревающем в увиденном неизмеримо большее, чем два героя этого целомудреннейшего любовного произведения в русской поэзии, герои, отдаленные как от безмолвного свидетеля происходящего, так и от самого поэта.