Нет, негде взять любовь к писателям. Сами виноваты.
Рассказ настоящий, когда не видишь текста, должен рассматриваться, а значит, писаться так, что должен напоминать рассматривание картины. Только, в отличие от картины, не ухватишь целиком. Да и то, если захватит, глядишь в конец, причем читать (когда здорово) ничуть не хуже, когда знаешь результат. В картине, улавливая смысл, торопливо набираешь впечатления и, уловив, снова рассматривая, подтверждаешь смысл, ищешь доказательств. И в рассказе неважно, когда узнается, где происходит действие, как одеты герои, откуда и т. д., важно захватить действием и дать понять, ради чего заваривается каша.
Солнечное утро. Был в жалконьком перелесочке между бензинным шоссе и скользкими проспектами. Но так светло, так розово лежит солнце на оснеженных ветвях, такие перья света раскиданы, что и за это спасибо.
И снова видел, как стремительна планета — как несется она влево от взгляда, и длинные лучи солнца, как прожектора, движутся, освещая сугробы.
Жаль, что когда плохо, то воспоминания не спасают.
А чем бы не спасение — вспомнить когда-нибудь это утро. Намерзся. Сижу в теплой, солнечной комнате, лежат белые бумаги, музыка, внизу разговаривают. Стекло ночью, набелевшее, начинает темнеть.
Днем солнце. Комната, как келья, озаряется или темнеет, если солнце заслоняется облаками.
Даже в дрёме думал о рассказе. Надо думать. Вот уж верно: чем дальше, тем медленней и хуже. То есть не озарение, а мысль.
Вот и попробуй напиши: мороз и солнце. Сразу спросят, что ж не продолжаешь, что день чудесный. А уж нет проще слов.
Изжога.
Ходил по куцему Толстовскому проспекту.
3 марта. Прочел наконец “Деревушку” Фолкнера. Что и говорить! Но ведь это все (и это еще к вопросу об интернационализме) — чисто американское. Легко докатиться до возгласа: учитесь у Фолкнера! Нечему. Не было не будет таких тем у нас. Всё у него на грани (и за гранью) патологии. Не будет у меня сил и желания писать о пастухе, который жил со свиньей. А ведь и закон есть — о скотоложестве. А Юла? Это, допустим, не патология, но аномалия. А убийство? Труп в дупле и т. д.
Писатель, конечно, лихой. Сцена продажи лошадей техасцам стоит романа. Причем обманывают предупрежденных об обмане людей. И этот сынишка Эка, и М. Литтелджон. А лошадка в доме, звук рояля? Даже сам техасец, воспетый ковбой, менее интересен, чем, например, Генри и т. д. Еще я думал, что табун, загнанный в конюшню, затопчет в дальнем стойле идиота с игрушкой — деревянной коровой. Также думал, что будет сказано, что собака около трупа кидалась после выстрела Минка на него уже ослепшей. Казалось, что Генри с женой играют на техасца. Нет, хватило на другое и без них.
Вот и еще пример, что глупо кого-то с чем-то сравнивать, вот и еще подтверждение, что Фолкнер был бы и на хрен не нужен, не будь он американцем.
Интересно же — вот и весь секрет. Идея больших писателей одна — жить по-человечески, так как жизнь настолько коротка, что некогда пробовать жить по-свински, свиньей и умрешь. И эту идею большие писатели не доказывают, они рассказывают о своем времени, а если хорошо рассказано, то нет ничего лучше для идеи.
Сейчас обедали. Разговор о загранпоездках, о Литфонде, о начальстве СП, обычная болтовня хоть чем-то связанных этим Литфондом. Женщина одна напротив говорила о том, как оформлялась в ГДР для работы переводчиком. Возмущалась формальностью порядков. Вдруг ее позвали к телефону из больницы, где лежал муж, и сказали, что он час назад умер. Час назад она вернулась с лыжной прогулки. Неужели не чувствовала? Или не любила, или вымучилась болезнью? Утром продлевала срок. Что было делать? Она рыдала, женщины пошли к ней, а мужчины стояли у окна в столовой. Потом я собрал куриные косточки с тарелок (чуть не написал: и с ее тарелки в том числе, но она ела котлету) и унес эти косточки рыжей собаке Дине.
Ужасно все-таки. Никуда не денешься от жизни, потому что жизнь смертна. К ужину еще не легче. Шел от почты, встретилась сестра-хозяйка. “Вы в Дом? Скажите поварихе Вале, что в ее направлении пожар”. Ни хрена себе!
Пришлось нести новость. Звонили на станцию, нет, пожар на Луначарском, а она (Валя) на Пушкинском.
Ходил в зеваки. Заливают в четыре рукава, но, как водится, запоздало. Много мальчишек кидают снежки в огонь. Длинный, аккуратный лейтенант-пожарник в перчатках расширяет круг, сердито отталкивая мальчишек.
Зашел в гостиную — фигурное катание из Токио. Всё же утомляет. Но одно забавно: японочка, рассчитывающая место на 15-е, падающая после каждого прыжка, засыпана цветами, захлопана овацией. Сие означает национальные чувства, нами утраченные. Наши бы свою заплевали. Что из этого вытекает? То, что мы требуем от своих по высшему порядку.