У магазина сидел нищий, пьяный, конечно, так как была половина дня. И привязали собаку. Она — лает на старика. Здоровенная. Он встал и, крича “Разведчики не боятся!”, кинулся на собаку. Собака... испугалась.
В пивной у Сережи ходит сумасшедший Витя. Он в черной шапке. Маленькие понимающие черные глаза. Он доедает отбросы, допивает из кружек.
Идут парни, много, по виду — прописанные по лимиту, в Печатниках много общежитий по лимиту, спорят громко, вдруг делают круг, в середине двое начинают убивать друг друга. Остальные никому не дают вмешиваться.
Такие картинки, значительно отлакированные мной в пересказе, “украсили” мои выходные.
Духовности больше в нации, чем в народности, но это не тайна. Тайна в языке.
Личность раскрывается в обществе, да, — но только в противоречии с обществом.
16/Х. Напечатана статья в рубрике “Из дневника писателя”, но название изменили: не “Медовый месяц”, а “Вкус меда”.
18/Х. Суета, множество звонков. А я-то думал, что у меня один друг в Москве — дядя Сережа из пивной, нет, много их. Особенно после публикации в “Правде”.
19/Х. Солили капусту. День не зря.
Попробую взять дневник с собой в Вятку. Ну, с Богом!
20/Х. Фалёнки. Ехал нижнетагильским, долго. Отравился в вагоне-ресторане. Долгая ночь. Здесь солнечно, снег. Воздух прозрачный, ветер.
Мама и папа дома.
Отец: “У кого душа в кармане, у кого на растопах”.
Привез бананы. Смешно: мама впервые их видит, приписал ей рассказ “Бананы в валенке”.
День 21-го в райкоме и редакции.
22-е, утро. Еду по району.
Вечер. Целый день ездили. Талица, Подоплеки, Верхосунье, Медвежена. Магазины. Планы большие, выполнять нечем. Ездил вместе с секр. РК КПСС и пред. РПС, просят у них водки. Маргарина нет, не говоря о масле.
Два измерения — в прошлом и этого не было, с голода не умирают, но в сравнении с тем, как живут другие, — худо.
Были вечером в бане. Хорошо. Трезво. Так как вчерашние три вагона водки выпиты вчера же. “Самый фондовый товар”.
Натрясло крепко. Пестрота смывает впечатления. Может быть, только Верхосунье, церковь, но “не храм, а мастерская, и человек в ней работник”. Пекарня. Громадные, голые пространства. Из Кирова — три участка, было 36 деревень. В Медвежене улицы по названиям бывших деревень.
Поля мерзлые, застывшие валы грязи. Трактора тянут скирды соломы. Люди в сапогах, телогрейках. Глядели на нас, как на начальство. “Чего не хватает?” Очень несмело: хоть бы уж маргарину. Острая, как писали классики, жалость к ним и стыдно. Но ведь любой из них, особенно механизатор (животновод), богаче меня в десятки раз. Но что видит? И правильно, что богаче. Путаюсь.
Ночью луна, снег гремит под сапогами. На станции пьяные, милиция гонит их курить на улицу; тянется товарняк, крупные звезды вверху.
Так не хочу больше никуда ехать. И представить себя здесь не могу. А почему?
Какие пустые, печальные пространства. Следы зайцев. Брошенный клевер. Груды соломы. Далеко и ясно видно до конца горизонта. Много неба.
Утро. 25-е. Спал лучше. Утром выступаю перед сотрудниками библиотеки, вечером авторский вечер. Звонил вчера Наде. Пришло хорошее письмо. Владимов подал заявление о выходе из СП. Приехал Валеев на премьеру. Шириков отрастил бороду и т. д.
День 25-го. Выступал утром, сидел и читал о тракте, о Кильмези. Какая культура изданий!
Звонил Наде. Ребеночек шевелится. Здесь кровь преследует меня. Ссадил палец. Вчера шел от радиодома к редакции по следам капель. Вечером мальчик с санками, с ободранной щекой.
Хотел лечь на минутку, страшный грохот раздался, думал, бьют бревном в дверь, оказывается, напротив старик ушел в магазин, а глухая жена уснула, “теперь жди, пока не выспится”.
26-е утро. Октябрь. Прошел вечер. Шел долго, около трех часов, но не я виноват, много выступали, а я отвечал на вопросы. Ощущение непонятное. Есть записки: “Спасибо за то, что Вы есть”.
Глубокая ночь.
Ездил. И снова часов восемь-десять в Горке. Переиначу кого-то. “Уж кто не проклинал райкомовские газики...” Был в Вожгалах, в знаменитом “Красном Октябре”, Прозорове, жизненном материале тендряковской “Кончины”. Родина Шаляпина.
Днем заехал в Костихино. Церковь. Баба Катя. Храм закрыт. Оставил деньги: за разрешение от родов рабы Божьей Надежды и за смирение и веру раба Божьего Владимира. Может быть, это самое значительное в дне. Говорил об этом, не буквально, а так, что меня спасает то, что крещеный.
7 ноября. Москва. Дали премию Распутину. А вчера на TV не перечислили. Я думал, не дали, и решил, что и не надо, так как Распутину забвение не угрожает, видел, что интерес к новым лауреатам тут же остывает. Настолько опорочена премия.
Еще думал, что Распутин — величина непотопляемая, и направление его единственное, и что последняя попытка помешать ему — дать премию и опустить шлагбаум за вслед идущими. Раз уж прокараулили.
Но вот дали. Даже то, что вчера не сказали, и в этом — злоба. Не смогли не дать. Не посмели. И хорошо, и добро.
Два дня приходил в себя. Ложился спать днем. Отпивался чаем. Дома хорошо. Надя похорошела, Катя схватила тройку, смешно! Но Вятка в глазах. Я не знаю современной России.
8 ноября. И еще как не знаю! Она сама себя не знает. Забитость, покорность, молиться надо на золотой народ. Ох, не то, не то, не то.
Сны — снега, автобус. Мужик стреляет из ракетницы (может быть, оттого, что вчера был 60-залпный салют, но сильный туман заглушил его и только после выстрела снег краснел), также бабушка Нади, мой дед, умершие. Ездили сегодня на кладбище в Кузьминки, к Козлову. Нашли. А Шергина не нашли.
Писем не писал, только читал. Привезенные из Кирова “Материалы архивной комиссии”. И как не заплакать: “пограбиша, пожгоша, убиша...”, и без конца, и вся история в этом. Но рядом “храмозданные грамоты”, и будто только и делали, что строили храмы.
Сейчас Москва, грязища третьи сутки, туман. День, а сидим со светом. В Герценке, кстати, листал районную “Социалистическую деревню”, нашел свою первую в ней заметку, называется: “Когда будет хороший свет?”. Когда?
День тянется, темно. А темней того — три звонка в три журнала. В “Звезде” “заворачивают”, но уж так любят, что вскоре дают обо мне “положительный отзыв”.
В “Новом мире” читано в отделе. “Хороший отзыв”, но начальство, обещавшее читать в сентябре, еще не приступало.
В “Дружбе народов” лицо, обещавшее прочитать, выйдя из отпуска, уходит в другой, отдает в отдел.
23/XI. Вчера приезжал Валя. Был, что редко бывает, веселый. Финскую свою книгу подарил Кате. Встречал и провожал его до Текстильщиков. Выглядит очень хорошо, но усталый. Суета по театрам. Вручение премии в январе. Уехал поздно. Погода очень темная, пасмурно.
24/XI. Так много говорят о Распутине. Он одним своим творчеством переехал всем дорогу. Как бы ни говорили сейчас о любом: хороший, замечательный писатель, но сравнением с Распутиным любой уничтожается.
Еще думал, что для выражения эпохи хватает трех-четырех, редко пяти-шести писателей. Распутин сейчас держит один гигантское пространство.
26-го вечep с Распутиным. В полночь он уехал в Ленинград. Надо записывать. Он и сам говорит: понял, что надо записывать.
1 декабря. Зима. Я в Малеевке. Просрочил пять дней, осталось меньше трех недель. Заехал с расхристанной душой, по-доброму-то надо бы Наде отдыхать, ведь уже шесть месяцев.
Распутин уехал, так как телефон был сломан, то и не поговорили.
Ходил по старым местам — колодец не работает. Официантки постарели. Вляпался в грязь. Пошел в березняк — не пройдешь. Но снег, белое, чистое вокруг, даль туманная.
Бумаги даже не взял, писатель! Взял чужую рукопись — читать, править. Сейчас состояние такое: если не вырваться выше прежнего, не сменить тему — пропаду. Ведь непечатание страшно одним — начинаешь повторяться. Улетел Валя, и осиротело. И все же, чего там — два вечера, два долгих вечера говорили.