О матерях. Он показывал фотографии своей.О Болгарии, ездил со Светой и дочерью. Дочь любит, весело зовет Маруськой. О Сергее — выравнивается, в прошлый приезд — о непонимании друг друга. О грабеже в ВААПе. Получил в Болгарии левами, здесь вычли франками и марками ФРГ. О писателях: “Чем больше, тем хуже”. “Завидую тому, кто может говорить”. Часто замолкает, уходит в себя, мрачнеет. Пили много чаю, телефон все время звонил. Привязчивость. Режиссеру: “В воспоминаниях всегда что-то неверное”. Дочери писателя, которая настырно уговаривала не поддаваться на уговоры: “Вы сошли с дороги и смотрите, как по ней продолжают идти”.
Вспоминали Финляндию. Валя: “Из всех поездок эта была самая лучшая”.
А так дела мои плохи, в “Совписе” не взяли на 79-й год, велели нести рукопись в январе на 1980-й. Также и в “Правде” не больно что-то поглянулась статья. Все, вместе взятое, означает: “Знай работай да не трусь”.
7 декабря. Страшные, мучительные ночи. Просыпания, миллионосерийные сны. Вечером не могу уснуть. Думал, что от одеяла. Дали новое. Толстое, как доска, и не облегает, как жесть. Вчера сменил на старое, мягкое, а “доской” укрылся сверху. Все равно. Сейчас утро. Бриться — воды нет. Показаться небритым нельзя...
Пока гулял по морозу, ходил в пионерлагерь “3везда”, вспомнил, что видел во сне Распутина, будто бы он дежурный по Союзу писателей. Подметает пол. Очень много мусора, особенно мела и бумаги. Я помогаю ему. Сердимся на топчущихся в Союзе. Рассказываю ему свой замысел, говорю, что роман называю “Бумага”. Он бросает совок, веник, смеется, бьет по плечу, хвалит.
13/XII, суббота — пустой день, в воскресенье утром сорвался и поехал в Москву. Четыре часа ехал. Холодно.
Видел, как замерзает река Москва. Узкая полынья посередине, и кажется, что вода в ней несется быстро-быстро, глядеть — затягивает. Но это оттого, что над водой ветром несет пар, мороз. И с боков в воду все дальше выдвигаются черные, под цвет воды, стрелки. Прямо на глазах. А хребты стрелок белеют, а совсем сзади иней равняет все в белое.
Ходил далеко, в Старую Рузу, в городок. Два часа. Разве это далеко? Солнце на улице. Большие птицы — ронжи — обижают синиц. Белок? Нет.
Много сцен крутится около бумаги, не могу — вдруг монотонно? Или где-то сбой? Или сорвал в первую неделю? Все-таки Бог дал — три листа есть. И опять, видимо, отодвигается замысел небесный.
Много самолетов в голубом просторе небес. Скоро самый короткий день в году. Луны нет. Может, еще и от этого. Я зависим от луны. Пишется (и тревожно) в полнолуние.
Ночью так густо вызвездило, что еле нашел Большую Медведицу.
Что делает одна встреча с гадким человеком? Выбивает из строя надолго. Хоть сказки с собой. “И сел Иван на престол. И стал управлять Китаем”.
Наконец выяснилась цель моей повести, конечно, не романа. Цель эта — похоронить себя до сегодняшнего. Цели этой не было бы, если бы меня печатали. Нет худа без добра.
Ходил на лыжах и немного катался с горы. Сейчас отходят ноги. И перчаток нет. Так, натянул свитер подальше на пальцы.
16 декабря, пятница. Эти дни бегал на лыжах после обеда, так как до обеда на лыжне весь малеевский “бомонд”. Но и хорошо же! Лыжня укатана, ядрено, солнце краснеет, березы горят, особенно видел одну — минут пять: высокая, густая, вся в инее, каждая ветка, и казалось, что ветки, как нити в лампе, накалены изнутри, вся она стояла огненная.
А внутри березовой рощи нет инея на деревьях, видимо, крайние не пускают холод, и довольно десятой доли градуса для разницы состояния.
Вообще зимой красивее в лесу. Летом лес зависим от освещения, а так он зеленый. Зимой за час может быть пять состояний — иней облетает, возникает, туман ходит пластами. Солнечная сторона сахарная, а теневая — серая, печальная. А въедешь в лес — Господи, за что даришь такую красоту нам, ничтожным!
18 декабря. Утро. Ночью сон — многоместные лифты. Мясокомбинат. Конвейер с письмами. Все письма ко мне вскрыты и изодраны. Получаю три книги. Одну забыл, а две помню: словацкое издание русских песен (на русском языке) с нотами и книга Достоевского “О душе”.
За дальним столом Ленин. “Дадите потом почитать?”.
19 декабря. Погода теплая, снег сел. В лесу шумно — обрывается снег с деревьев, дорожка зашлепана снежками, стоит белый дым.
Ночью сон: великая жажда, не могу напиться. Пью из ведра, сверху теплая вода, не могу отпить этот слой, чтоб пить холодную.
Вчера сломал лыжу. Да уж и какие лыжи — с крыши течет. Работе конец. Здесь, в Малеевке. И то спасибо — начало есть. Приехал Тендряков. Весь вечер с ним. Ходили в темноте к лесу. Пишет о Толстом. Читал начало.
Чего-то так тоскливо. Ночь глубокая, не ложусь. Положил рукопись в походное положение.
Что-то будет с ней? Когда закончу? Что будет со мною?
31 декабря. Последний день этого года.
Разговор с Залыгиным: только в литературе все точно, в жизни есть угол естественного рассеивания. Не все в десятку. Шукшин говорит “около”, и это точнее.
Письма-поздравления и т. д. Так прошли последние дни. Еще в “Правду” по статье, надо дорабатывать. Еще в Комитет за планами. Еще с Катей в Кремль, на елку. Пока ждал ее у Царь-пушки, смотрел на иностранцев и наших. Идут косяками. Придирчиво сравнивал. Наши одеты серее, но что есть, то есть — глаза у иностранцев равнодушные. За них глядят кинокамеры и фотоаппараты. А на наших и милиция свистит, и гиды презрительны, а жизни больше.
Будущее за нами. За русскими будущее. Уж не знаю только, ближайшее ли.
Сейчас 23.02. В Вятке Новый год. Пахнет хвоей. Много подарков.
Выпив за Вятку, проводил 77-й. И все-таки хороший год. Трудный, заслуживший лучшего будущего. А что мне жаловаться, ведь очень мало написано, надо больше, надо и дальше презирать проходимое, трусливость журналов скоро коснется издательства, и литература, сейчас уходящая в книги, хлынет к плотинам запрета.
Не этим надо заканчивать записи за год. Не требовать, не просить — работать и верить.
Денег нет. Жалеть их провинциально. Их никогда не будет.
Новый год должен быть хорошим. Будет еще труднее, но и лучше.
Нынче удивительно спокойное, счастливое ожидание 78-го.
1978 год
4 января. Жену мою поманило на свет Божий первого января, отсюда веселые начала Новых годов. Остальное — статья, чтение “Кроткой”, Гоголя, провожание Нади в консультацию, подогревание обедов для Кати-гулены; телефон.
7 января. Грустно. Читаю “Карамазовых”. Ум и знание вперед потрясающие. Не жалеет отдавать выстраданное тем, кого осуждает. Тут и другое — нет одноплановости, прикрытия фразой, даже убеждением, а поступки — наоборот. Или даже невозможность поступить по убеждению. Все прощаешь, когда с каждой страницы приказ заглянуть в себя.
11 января, среда. День и час, день и час нужен для “Братьев Карамазовых”. Только моя мелкая натура могла говорить раньше, что Достоевский труден, устаю от него, болею. Читаю сейчас все эти дни, благословляя “Кроткую”, введшую меня в “Братьев”. И раньше хватался — мешал фильм, безобразный крик Ульянова: “Провонял, старец!”, читал “Инквизитора” и понимал, что это огромно, не понимая ничего.
После “Братьев” нельзя жить по-прежнему.
Такая радость, что Достоевский — русский, такое спокойствие за судьбу России пришло вдруг, что совсем не обидно, что я пока не в зачете.
Как хорошо! Окраина Москвы, в пивной плачут, дядя Сережа в моей рубахе и шарфе, из Вятки письма с любовью, я сижу и читаю “Карамазовых”, снег летит за окном, синицы дерутся у кормушки; на улицу иду, снег летит, машины ревут, вернусь и буду читать и пугаться, что как ни толста книга, а кончится. “В мир иди, в мир!”.
А ведь продвинулись! Все время...
У евреев лоб за счет облысения. Публичное выражение любви означает ее отсутствие. В глаза хвалят дураков.
13 января. Черная пятница, не светлая, для меня — премия Распутину, вручение. День с ним. Переговорено обо всем. Хороший день.
17 января. В ЦДЛ, ждала женщина, инвалид I группы, обиженная несправедливостью. Долгий слезный разговор. Чем больше хватаешься помочь, тем больше отчаяние.