Вынесут ли нынешние такое же: голод, холод, такую работу? Вряд ли, говорили мы, уже все больные, сплошь в очках. Значит, уже чего-то не досталось в наследие.
Так вот, в магазинах вроде и нет ничего. Это от сравнения в другую сторону — законное возмущение, что кто-то питается лучше, да и давали и всем питаться получше, а брюхо добра не помнит. Злость от очередей, а уничтожь их, увеличь продавцов — и товары вздорожают.
Проза — рентген. Да и только ли проза? По рукописям легко узнать человека — возраст, характер, философию. Скрывают себя подражатели кому-то. Но за это отмщение — забвение. Уж что есть, то и говори, и найдется место. “Всем надо жить, — говорит моя мама, — и умным, и безумным”.
Рентген, и только ли проза? А письма, дневники? Неприлично лезть в записи, но уж если даже иногда и пишут для публикации. Светлов стал мне противен после записи о себе — он был якобы на передовой, и боец спросил: “Товарищ майор, это вы написали “Гренаду”?” — “Да”. — “И как же это, — изумился боец, — вас пускают сюда, в смысле, под опасность, без охраны?”
Бойцу простительно. Он слышал “Гренаду” (назойливо) по радио, а автору? И почему нигде этого нет у Твардовского? “Гренада” даже в ногах у Теркина не смеет копошиться. Если б ее не внедряли насильно, кто б знал? “Гренадская волость в Испании есть” — что это за местечковость? “По небу тихо сползла погодя на бархат заката слезинка дождя” — это для безжопых курсисток. A совершенно еврейско-одесский оборот: “Прощайте, родные, прощайте, семья”?
И не тратил бы столько бумаги, но слушаю радио и вижу, как одно вбивают, другое и не звучит. А помнится!
Комары не кусаются — осень. Сидят, хоть руками их бери, не улетают. Ну ладно, пойду сяду чистить. Это каторга — пишешь рассказ и уже к половине понимаешь, что он хуже замысла, ладно, дотягиваешь. Дотянул — дерьмо. И всё по-новой. Да на машинку. А там всё проявится. Да снова.
Лазил в чужой сад есть малину. Пять дней смотрел, как она осыпается, не выдержал, залез. Чувствовал себя Мишкой Квакиным. Вот ведь не соберусь, а видно, зря, написать о настоящих тимуровцах. Эти, гайдаровские, — дачники. Всей их работы — натаскать воды, поймать козу, проехать на мотоцикле. Бабка польет гряды и пойдет продавать редиску.
Воровство Мишки Квакина — социальный протест. Где живет Квакин? На даче? Он будто бы ниоткуда. Он из бедных. И сейчас-то много ли дач, а тогда? Мышление Гайдара обеспечено дачей и благоустроенностью.
Мы в деревне не называли себя тимуровцами, а сколько мы — мальчишки и девчонки — убавляли горя. Слово “дача”-то мы и не знали! Кусок у матери утащишь и нищему отдашь. А козла ловили Танюшке, она брала по три руб. (30 коп.) за ночь с козы. Хозяйки старались утаить козла Танюшки в своем хлеву, а мы не давали утаить.
Коза называлась сталинской коровой, так как на настоящих коров был большой налог — 150 литров, а если жирность занизят, будешь и 220 носить.
И вторая ручка кончилась. Не даются что-то воспоминания, не любят ворошить прошлое, а далеко ли? Сталин, конечно, сложная фигура, но к моей родине был повернут только плохим.
Иду по тексту. Противно. Надо начинать новое. Нечего, нечего сидеть в увертюрах. Хороши хорошие увертюры, говорят женщины, но что они без финала? Прилетел дятел. У него на столбе мастерская, закрепляет шишку и долбит. Потом летит на сосну, отрывает новую, приносит. А старую выбрасывает. Грудью прижмет новую, как человек бы поступил. Это уже Пришвин описал, еще бы добавил, что дятлы умирают от сотрясения мозга. Пришвин, кстати, да даже и не кстати, а очень жаль, что мало известен как писатель-реалист, как философ, все только будто бы сидел на пеньке, а читатель на другом.
Культура в том, что надо знать, что необходимо сейчас обществу. Например восстановить полноту образа.
Ходил перед темнотой за грибами. Нашел гриб на той стороне трассы, рядом с забором. Тамошние дачники были поражены. Они ходят на другую сторону, то есть на эту. Вульгарно, конечно, переносить грибной закон на литературу, но подходит: ищем, где подальше, а сидим на том самом.
Итак, умер Мао. На 83-м году. Послано соболезнование. “Лишь бы не было войны!” Новый правитель (кто? гадать глупо: всегда возникает фигура, угодная всем группировкам и всегда впоследствии давящая всех) обычно делает жест для народа, должен угадать, что лучше сделать, чтоб войти в доверие. Пока идет дворцовая борьба за власть, ожидание чего-то от правительства проявится. Народ воспитан воинственно, но погибать никому неохота, религии инков нет нигде сейчас. Тогда что? Накормить всех — не накормишь. Что? Правило сваливать все невзгоды на ушедшего правителя в отношении Мао не может сработать сразу, если им воспользоваться быстро, оно сработает тут же против нового правителя. Но это ведь желтые. Мы не понимаем их мышления. Не гадать.
Выходил на улицу: ясное-ясное небо, и уже за яблонями луна. Опять хлещу чай, опять вставать. А если терпеть? У Наполеона, говорят, на военном совете офицеры падали от разрыва мочевого пузыря. Кто больше: Наполеон или Мао? Вопрос не так наивен, как кажется.
13 сентября. Понедельник. Приехал продолжать здесь жить. Не смог сразу сесть — ходил по лесу, пусто (о грибах), листва сыплется сильнее.
А в Москве два дня, три ночи. Удивительнее всего то, что и там работал. Слава Спасителю наших душ. Он жалеет иногда, инерция тех дней продлилась, и я сделал страниц 6—7 на машинке — “Мысли по поводу”. Название может быть пижонистое, но назвать “Кто свободен?” тоже не мог, не обрекать же заранее на непечатное.
Много телефонных разговоров. Еле отмотался от поездки в издательство. Чистые листы Владимова, сверка Кучмиды, запуск Дьякова. Я — образец бесплатного ударника коммунистического труда, с февраля не работаю, а езжу в “Современник” чаще штатных сотрудников.
Приехал сюда к обеду. Катя стояла у окна, Надя ушла на уроки.
Городские новости обычно против человека: как оставлять дочь одну — там изнасиловали, там убили, там еще страшней, поймали и сделали насильную вытяжку спинного мозга.
В школе, в субботу, провел два урока, говорил о Финляндии. Ребята рады мне, я им. Надя — учитель, муштрует их правильно, и я — учитель, но только спросить не могу, надеюсь на совесть.
Были, в субботу же, на дне рождения. У хозяев дачи, собирались учителя, директора школ и их насмешливые мужья. Сидели мало, спешили домой, Катя оставалась одна, а приходил мастер из телеателье. Посмотрел “Кабачок “Тринадцать стульев” — юмор ублюдочный, уровень критики не выше критики копеечных автоматов газировки. Уже и кордебалет, правда, пока еще “одетый”.
Утром в воскресенье ходил к Николо-Угрешскому монастырю. Загажен по-советски, там внутри ЭНИМС (Экспериментальный НИИ металлорежущих станков). Крепостные, черной стали, ворота. Внутри волкодавы. Хотел обойти кругом, где ни совался — хрен-то! Оранжереи, комбинат ДСП (древесно- стружечных или волокнистых) плит, ворота, заборы.
Леса вокруг купола колокольни, но видно уж, что и эти леса обветшали.
А ведь место для России великое. Дмитрий Донской вел войско, и день был пасмурный, всем было не по себе — презднаменование, и вдруг, перед вечером (был первый привал от Москвы), выглянуло солнце. “Новость сия угреша сердце мое”, — сказал Дмитрий Донской. Вот и Угрешский, а Никола самый русский святой. Аввакум сидел 17 недель в монастыре. “Повезли нас ночью на Угрешу к Николе в монастырь... Везли не дорогою в монастырь, болотами да грязью, чтоб люди не сведали. Держали меня у Николы в студеной палатке семнадцать недель... И царь приходил...”.
А в Николо-Перервинском монастыре сидели, дожидались приема чужеземные послы, потом шли зигзагами к коломенскому перевозу. Тут после 6 июля 1918 г. были эсеры.
Сейчас такой ужас, что не только деньги нужны реставраторам, но и мужество, некрещеные тут ничего не сделают.
Был и у Сережи в пивной. Очередь, эта змея подколодная нашей системы, была воскресной. Сережа сразу подошел здороваться, сразу сказал: “Не обещаю”. Так и “отбарабанил” всю очередь.
Все-таки грустно, и почему-то чуть-чуть болит голова. Но лечь уснуть в такую ликующую осень? Воистину страшны мысли о смерти в такие дни.