Выбрать главу

Потом три часа партбюро. Обсуждение антисионистского романа Ю. Колес­никова. Так как 80 процентов партбюро евреи, то очень смешно. “Ведь как, — говорят они, — как не понять, что евреи — разные. Банкир Гинзбург и бедный Мотель у синаноги. Банкир Рябушинский и бедняк, описанный Горьким... и т. д.”.

Ну как же ненавидят Достоевского! После разговоры с Романовским, Прохановым, Личутиным.

Сегодня с Распутиным едем в Ленинград.

 

20 января, пятница. Вернулись. Очень хорошие три ночи и два дня. Впервые в Ленинграде. Тяжелый, массивный, он так насел на землю, что выступила вода. Понял, что его можно любить беспредельно. Вчера Крещение, солнце, был в Александро-Невской лавре с утра. А так расписано по минутам. Был в тени Распутина, так как бежал от лучей его славы. Вот у кого учиться скромности.

 

22 января. Воскресенье. Звонил Белов. Я думал, что особенного, но прошло полчаса, взволнован. Днем долгий разговор с Распутиным. Ведь это ведущие наши писатели; радость какая, дай Бог им долгих лет, мне и умереть не страшно, при чем я? Люблю их беспредельно. Как больная собака к целебной траве, тянусь к ним.

 

26 февраля, воскресенье. Прошел месяц. Сейчас утро. Сижу у себя, на кухне мама, жена и дочь пьют чай. Эти три женщины, самые родные, собрались вместе в ожидании четвертой.

Из-за статьи заваруха. Дошло до маленького ЦК. На работу хотел идти в “Лит. учебу”, сейчас смерть как не хочу. Трусость главного даже не смешна, страшно. Сейчас вообще по журналам уровень главных ниже их кресел. Позавчера был у Викулова по статье (взял из “Лит. учебы”, отдал в “Наш современник”); он долго говорил, что Михалков пытается быть смелым, выводя в плохие герои уровень замминистра. А Ананьев? Кожевников? Палькин? Очеретин? Никульков? Кто вспомнит их имена?

 

Кожинов: песня под гитару.

 

Нa просторах родины, родины чудесной,

Запаляясь в битвах и труде,

Мы сложили, в общем, радостную песню

О великом друге и вожде.

 

Сталин — наша слава боевая,

Сталин — нашей юности полет.

С песнями, борясь и побеждая,

Наш народ за Сталиным идет.

 

Приезды родни и чужих. Усталость и слезы Нади, болезни Кати и мамы. В Фалёнках пожар. Сейчас они уехали бы во Дворец съездов.

Ходил на улицу: как жить? как воспевать героев-тружеников? Злоба, в вин­ных магазинах драки, очереди вытекли на улицу. Слухи о новом повышении цен.

Тает, и снег постоянно черный. А чуть не поверил в улучшение быта, звавшие на работу обещали квартиру — уж такая планировка! уж так дешево, не как кооператив, да, видно, хорошо не жил и начинать нечего.

 

28 февраля. Последний день зимы; солнечно, много ходьбы. Снег черный и, тая, все чернеет. Вчера в “НС” статья о русском языке. Теперь у них. Хотят делать дискуссию.

Ожидание завтрашнего повышения цен, лихорадка в очередях, хватают все подряд, бутылок по 15—20 вина, водки. У пивной драки и прежнее состоя­ние: разве я очерняю действительность в своей прозе? Да я ее обеляю. У дяди Сережи повесился сын. “Стал я как деревяшка”, — говорит дядя Сережа. При­ехали из милиции: “Ну, папаша, хоронить тебе не на что”, сидячего опустили в лифте, увезли, ночью сожгли. Нет ничего. “Плохо, — говорит дядя Сережа, — плохо удавленникам и утопленникам, их раз в год поминают”.

А три года назад дядя Сережа ночевал на казенной койке, но так как нигде не работал, то не заплатил. И вот эта бумага нашла его в кочегарах, и тридцатку выдернули из получки. С горя надрался, попал в казенную ночлежку (вытрезвитель) снова. Платить нечем, из кочегаров ушел.

— Сережа, — говорю ему, — копи деньги на черный день.

— А счас что, светлый? — говорит он.

 

Одна из причин позднего созревания писателей, сошлюсь на Распутина, в том, что мы лишены мудрых книг. Может быть, мы готовим только почву для будущего. Во всяком случае, в воздухе ожидания.

 

1 марта. Первый день весны; день тусклый, пасмурно. Возил маму в центр. Был в Покровском соборе, не был там очень давно. Холодина страшная. Внутри носятся ребятишки — негры, раздетые. Кирпичи вытерты до половины, но раствор возвышается. Нашел вид из окна такой, чтоб не попало ничего современного, пытался представить, как было в утро стрелецкой казни, во время обстрелов Кремля.

В ГУМе забавные сцены новых цен, да что о них!

У Сережи событие — прислан счет из крематория за сожжение трупа. Из Братиславы (но это давно, просто, чтоб не кончать запись крематорием) пришел журнал “Ревю...” с публикацией.

 

8 марта. Более идиотского праздника, чем 8 Марта, уже не придумать. В нем все ублюдочно, начиная с распродажи лежалых товаров до оскорбительной подачки внимания женщинам раз в год. В их глупые головы вбивается дикая мысль о равенстве. Это из тех идей, когда “под знаком равенства и братства... зреют темные дела”. Эта идея уже разрушила семью и разрушает остатки мужественности. Нравственность подточена.

Но что ж это я? Ведь “Новый мир” подписал со мной договор на повесть. Радость великая, а уверенности в публикации нет.

 

9 марта. День езды. Звонки. Мама завтра уезжает. Приехал, звонил Распутин, летит в Лейпциг. Из Кирова звонили, дают полосу — статью о языке в виде интервью.

Состояние печали — грех, но отчего печаль и грех? Мама завтра уезжает — грустно. Вот не работал эти дни, но не жаль: говорил с ней.

 

11 марта.

Крупина Н. Л.

Мальчик.

Вес 3400.

Рост 50.

Это бумажка с доски объявлений.

 

И много, целых 10 дней прошло. Уже он дома, три ночи. Три раза купали. Ночью спит плохо, днем не нарадуемся. Пеленки, страхи, усталость — дела известные, все описанные. Главное пало на Надю. Молодыми надо рожать, молодыми!

Стояли солнечные дни. Роддом около Андроникова монастыря. Сильно таяло. Везли в такси обратно — загазованный Волгоградский проспект. Бледнеющее лицо Кати. Страх за ребенка. Отец-герой — двое...

Сейчас 20-е. Надю еле выгнал на улицу. Впервые морозно, солнечно, а то грязь.

Назвала Надя сына Володей. Хотелось Ванечкой. Но вся родня хлопалась в обморок — не надо. А раз уговорились, что сына нарекает мать, то все. Вовочка сейчас спит в большой комнате, у окна под цветами. Весь в меня, говорит хор свидетелей, но много Надиного, губы, ямки на щечках, ушки, мой лоб, ресницы, подбородок, волосы и, как выражается Катя, брови великого старца у нас тоже одинаковые. Катя старается помогать. В доме чисто и обеспылено.

Не работаю, это ясно, эти десять дней. Искал кроватку, пер ее, да мало ли всего.

И все-таки легче, чем с Катей. Она уже и сама всякий раз бежит к братику-мартику, но и тяжелей — Наде за 30, мне под 40. Впервые ощутил груз лет, а надо бы омолодиться, возродиться. В честь меня назван сын. О, хитрая, расчетливая жена — я должен буду быть достоин примера.

Звонков мильён. Радость в начале сродни телячьему восторгу. Потом — обязанность. Пискнул. Закряхтел, иду.

 

Вовик плачет ночами. Надя враз и полнеет, и исхудала. Сейчас, в какие-то веки, спят вдвоем. Он красивый, умный, страдающий. Надя говорит: “Он так глядит, что я знаю, он большой, только притворился маленьким”.

Катя то сбегает погулять с подружками, то вдруг тоскует по братику. Был врач, говорит: малыш хороший. Не ездил благодаря малышу дважды в ЦДЛ; спасибо, сын, — реже надо бывать в гадюшниках.

И вот прошел месяц.

Ребенок, болезни Нади, ночи, купание.

 

Деньгам каюк. Договоров не дают. Хоть и унижался визитами. Хоть и составлял заявку.

Мальчик, сын, растет. Гуляю с коляской, стараясь читать. То “Школу для дураков”, то “Антихриста”, а то полупудовую рукопись о казачестве. Мальчик плачет иногда в глубине кружевной накидки. Ветры, ветры, присесть негде, не знаешь, как повернуть коляску, чтоб уберечь.

Горят костры на пустыре, мальчишки бросают в них стреляющие камни.

 

29/IV. Бог милует, думал, вспоминая прошлогоднюю ночь на Пасху — драку, кровь, — нет, не помиловал, да и тяжко: драка, но не парней, как в прошлом году, а ребятишек лет по 10—11, но так, что страшно — и до крови, и с пинанием лежащих по ребрам, ох, тяжело, тяжесть такая, что смутно надолго. И ручка так тяжело, затяжно пишет. Надя побежала разнимать, я с коляской туда же, да что? Разняли, а вражда осталась и прорвется, уж прорвалась, верно, без нас. Сейчас ночь. Только что из церкви на четвертом километре. (Покровский собор). Записал за здравие родителей, и жену, и детей. Поставил свечи. Старушки, завернутые в белые платы, сидят, набираясь сил для Всенощной. Пробуют электричество, и дважды воссияло “ХВ” — “Христос Воскресе”. Но столько мильтонов, столько пьяной дружины, гадко, — смеются, копятся на Рогожском кладбище.