Не надо больше писать в этот день, ломаю и бросаю карандаши, слава Тебе!
30 декабря. Стоят морозы. Далеко за 30. Сегодня и солнце.
Холодно в доме. Спим одетые. Эти дни — болезни детей и Нади, суета. Писание открыток. Безденежье. На улице в центре — пар из магазинов, из метро, будто внутри пожар; переходить дороги трудно — машины несутся в дымном тумане.
В издательстве перепихивают в 81-й год: о, собаки! Причем я смиряюсь, а ведь зря. Умный человек сказал мне: это ведь торговцы в храме искусства, а ты с ними по-христовски.
А другой умный объяснил, что если бы я смотрел на свое писательство как на подвиг, то это бы освободило совесть от занятости семьей и избавило бы от помощи другим.
Канун Нового года. Нужен ежегодный отчет. В этом году остается много плохого, но было много хорошего. Публикаций (кроме трех газетных) не было; еще, правда, статья в “Лит. учёбе”. Писалось очень мало, только летом, восемь маленьких рассказов и один большой. Денег нет по-прежнему, нет и тех, которые в такие же периоды могли бы быть пропиты.
Болезни родных.
Главное — рождение сына. Им спасен и этот год, и я.
Еще — Куликово поле.
31 декабря. Впервые проспал идти за молоком для сына. Па-зор! А проспал оттого, что встали часы, а по ним ставил будильник. Хотя все дни перед этим вставал без будильника. Но вчера, оставив ночевать Надю и Катю у родителей, пришел в холод квартиры и читал долго, и лег поздно — и вот.
“Утро туманное, утро седое”, людей не видно, над лифтовыми шахтами домов дымище, как из труб. Около –40о. Везде в комнатах 13—14о. Только на кухне горят конфорки газовой плиты и теплее.
Год кончился. Поеду на кладбище. Это последний долг этого года. Спасаюсь чаем.
Вечер. Ездил на кладбище. Солнце, и людей мало. Но зайдя с тыла, стал встречать людей, в двух местах хоронили, в одном копали, а когда выходил, то у входа стояли два обитых красными сборчатыми тканями гроба. Причем стояли как-то дико — совершенно одни, никого не было рядом, только венки со сверкающими буквами на черных лентах. Пошел напрямик, так как снег мелкий, но запутался в оградах, еле выдрался, цеплялись за полушубок.
Заехал за Надей и Катей, играл с Вовочкой. Он уснул, мы ушли. Так холодно, такой густой дымный пар стоит над дорогой, что машины несутся с горящими желтыми фарами. Когда дым разносится, то фары странно смотрятся на солнце.
Надо добить рецензию, это как хвост, который надо отсечь в этом году.
Катя уперлась в TV, Надя на кухне. Поздний вечер. Кто ни позвонит, везде 13—16о, не больше, а есть и по 10о.
Трубы и батареи даже не теплятся. Сидим в валенках и шубах. По TV — полное дерьмо, разврат и ложь. Даже не вымылся по традиции в последний день, нечем.
Горят свечки перед образами в комнате. На этот год нам даровано давно просимое у небес смирение.
1979 год
Ночь. По-прежнему я встречал Новые года, но все чаще вот так — семьей. Много звонков было, свечи горели.
Утро. Сходил на молочную кухню, отнес молоко сыну. Он спал хорошо. Морозно, к вечеру обещают метель.
4 января. Малеевка. Утро. Звонили домой, сыночек плохо спал, часа полтора, звал: “Папа, папа”. Будто чувствуя, что уже не приду утром. Нет, иная мне была судьба, была мне судьба — иметь двенадцать детей, возиться с ними, говорить сказки, записывать их, судьба была сказочника.
Сейчас двое — и тот, нерожденный, которого вспоминает Надя, который был бы между Катей и Володей.
Сегодня снег. Катя — помощница, ходила на почту, отправляла письма. Сидит тихонько, решает задачи, читает сказки, я стучу, настучал для “Нового мира” отрицательную рецензию на Сельвинского. Надо за своё. Слушаю себя: на что потянет?
Повесть об армии. Хорошо бы.
Обедаем мы во вторую смену, такой большой наплыв. Из знакомых Маканин, Жуков, Проханов и еще много-много, все детные, с женами.
6 января. Вчерашний день начал перепечатку об армии. Но мало. Разговоры с Маканиным и Прохановым.
Стратегия и назначение России. Дело в природе человека. Пьянство — вырезать центры его? Но в нем — и ожидание радости, и раскаяние, и страдание. События в Кампучии — удар по Китаю, в Иране — по США (нефть). Но все глобальные вещи — от Проханова, мыслит материалами.
Но захват окраины означает обессиливание центра и гибель. Вечером ходили, и сын Проханова рассказывал об игре “Риск” из США. Там играют в захват мира, оперируя десятками армий. Также игра “Бизнес” — торговля фирмами, заводами. Тоскливо за ребятишек.
Но и о сближении государственности и религии (и церкви, лучше сказать); боязнь этого у кого-то и темное чувство некой национальной принадлежности. Оторванность от земли — закономерна? И еще десятки вопросов, не решенных, но названных.
Уже Крещение. Наградил себя поездкой в Рузу. Вошел в разрушенную церковь, потом узнал — Покровская, а на горе, у кладбища, Дмитриевская. Еще была Св. великомучеников Бориса и Глеба, и собор, но ничего нет — остатки. И вот вошел — загажено, были мастерские — всюду железо, покрышки, железные бочки, грязь. И увидел единственный оставшийся не сбитым образ Св. Сергия Радонежского, чудотворца. Ведь вот — привело что-то, ведь не спрашивал никого, впервые в Рузе. Немного разгреб хлам, расчистил место у его ног, наломал и принес букет веток — поставил его специально так, чтоб видно было, что поставлен, может, хоть постесняются гадить.
В Дмитриевской внутри мебельная фабричонка: делают шкафы для раздевалок. Все осквернено копотью и переделками. Там, где была котельная, оползает стена. На куполе березы, даже сосенка. Мужчина, водивший меня, даже не спросил, откуда я, и был рад интересу, и жалел церковь. Потом старуха на улице жаловалась на горсовет, что ей не красят забор, а за то, что она не красит, штрафуют. Дом частный, рушится. Пенсия 45 рублей, но это совсем недавно, машина дров 30 рублей. Дом не протопить, стар и щеляст, спит она одетая, в валенках. Сын погиб в Великую Отечественную войну. Говорила, что церкви разрушены еще до войны, была их разрушитель — активистка Щубакова Варвара Филипповна, без мужа.
А священник был Иван Иванович Крутиков.
Вот интересно, что они сейчас?
Эти семь дней, пока писал, погода стояла ядреная, солнечная, лунная. А сегодня пасмурно. Утром встал в рань-раннюю, еще спала сторожиха. Пошел далеко и, вспоминая рассказы о недавно виденных у Глухова волках, пугаясь их, все же загнал себя в лес за Глухово. Там лежал на охапках сена. Темно, ни одной звезды. Молился. Показалось вдруг, что никогда не рассветет. Страшно стало, даже волков бояться перестал.
В Кирове полоса рассказов — “Увидеть, чтобы забыть” и “Розовый свет”. Несмотря на сокращения, очень рад и благодарен — первая в этом году публикация — на родине.
21/I. Насмелясь, отдал Викулову прочесть о Куликовом. Взял он, видно было, нехотя. Уронил, когда брал. Но не буду верить в приметы, так как на пути к истинной вере.
22 января. А Викулов прочел, и быстро прочел. Вроде хочет печатать. Сделал замечания, обличающие мышление гл. редактора, но прочел, и надо доработать и прислушаться. Пока на распутье — вчерашнее начало отложил, голова пуста — занимаю Достоевским. Но хорошо ли читать в рабочее время? Ответил: да, если чтение Достоевского есть тяжелейшая работа.
Снегири прилетели.
День — Достоевский.
Домой звонил. Надя печальна, вряд ли приедет. Только 11 дней не был я дома, но уже целая разлука, вернусь, будет трудно, и знаю, что здешняя квазиидеальная жизнь забудется сразу же.
Вечером читал и не мог оставаться один, прочел ночную прогулку Ставрогина, пошел к Жукову, он болен, весь в банках, как справка, прошедшая все инстанции, шутит он. Долгий, до полуночи, разговор о Достоевском и Горьком и, как всегда перескакивая, о нынешнем примитивном состоянии литературы, которая хотя и впереди всех западных, но лишена прежней смелости оперировать категориями власти, денег, обществ, поисков мысли, обличения пошлости, прикрытой официальными обязанностями, и т. д.