Снова ставил свечи за отца и мать. За жену и дочь, за повесть. О. Владимир говорил хорошо. И Николай, не следовавший в жизни по стопам Христовым, указал многим путь ко Христу.
Вчера Томас. Переводчик — финн, нахрапистость западная, скорость перехода на “ты” моментальная, наглость знаний завидная, мы, русские интеллигенты, знаем кусками, нет системы. У них же стройнейшая и нерушимая. Тут просветители, тут материалисты, тут марксисты и т. д. Уверенность в знании вредит.
15-е, пятница. Прошло вчepa 14 октября, четверг, мое число.
День солнечный. Вновь по процедурам. Вчера родня соседки ночевала. Звонок также от прежней дачевладелицы — уезжает с мужем, просит бывать. Итак — курс на Абрамцево. Как бесштанный, беспаспортный: живу, где придется, а может быть, и не надо этой мечты о своей даче — где взять? А так и смириться, что по чужим углам.
Перебирал записи, готовясь к Абрамцеву, — вместо прежней гордости богатством вопрос: куда деть? Сижу задницей на богатстве, и нигде не принимают: не валюта. Столько частушек, заметок, слов — куда? Думал, приближая себя к роману-завещанию, писать рассказы и считал, что сюжетов хоть ж...й ешь. И верно, но какая всё мелюзга. Надо везде время, эпоху, а эти все очень личные, далекие от социальности. Завал, бардак в записях.
Одно только с радостью подержал в руках — рукопись повести. 21-я глава.
Грустно, что быстро перерос записи, но грустней, что вовремя не использовал, не было спроса, да и не предлагал. Так и пропадет. Не жалей, и это радость.
Нет у тебя потолка возможностей — небо над тобой, не скули, что идешь по себе, прошлому.
Надо о школе писать. Нет состояния, но назревает совесть данного обещания.
21/Х. Прошла неделя, но какая тяжелая. Кроме лечения дочери, ничего. Мысли о собственной неполноценности. Денег нет. Истерика жены. Холода. Приезд и уезд Д. Сергеева, А. Гурулева.
И еще прошло две недели до 5 ноября. Жизнь вел мерзейшую, паскуднейшую. Ни строки. Сейчас взял Молитвослов. Безденежье. Жена больна, частые ссоры. Не работается. Хотя нахватал и работы и наобещал. Не могу, от чистой бумаги тошнит.
Повесть отдал Викулову через секретаршу.
Ездил в Салтыковку: обезьянка сидит на окне, дача не понравилась, ощущение города, запах газа, близость еврейского кладбища — не будет работаться. В Абрамцево расхотелось. Возник еще один вариант — Луч, если и он не оправдается — гаси свет. Хоть три дня в неделю прошу у небес.
Руки опустились. Только по хозяйству. Только встречи. Милихин, другой Сергеев, Николаев.
Буду христарадничать в Литфонде, да билет куда-то делся. Немудрено: в моем бардаке и себя-то скоро потеряю. Дневник еле нашел. Скоро лавина записей смоет меня. А когда о школе? Землякам пообещал в краеведческий сборник. Не идет. Когда о молодых прозаиках? Письмо от Распутина. Ответ ему. Письма Злыгостеву, Перминовой. Надо еще многим. Столько нахватал обязательств, уже такая широта души — куда там. Какая-то обокранность справедливости кругом.
У Тендрякова был. “Уйду из Союза писателей, что мне в нём!”
Ну вот, сбылось — приходили хозяева дачи, нельзя, оказывается, топить печь: это не дача — садовый домик. Более чем жаль. Значит, Абрамцево. Был в прачечной — соцобязательство — шире применять взаимное доверие при сдаче-выдаче белья.
В Абрамцево. Господи, благослови. Благо слови! Это что? Повелительное наклонение Господу? Не дает язык врать.
6 ноября. Отмягчало. Соскребал наледь с крыльца, делал кормушку птицам, ходил платить за свет. (Платить за свет!) И все это время, то ли от воздуха, то ли от кончившейся хоть на время бесплодной жизни, какое-то прозрачно-взвешенное состояние. Пятый час топлю печь. Пойдет так дальше — разорюсь на дровах, вернее, на торфяных брикетах. Дымно. Планку вроде снял, ноги не разуешь.
Всё-таки поеду в Загорск. Сто причин, и главные — здоровье близких и повесть, отданная главному редактору. И книга.
Ах, нельзя было мне связывать других собой! Удел заботящихся обо всех — одиночество.
Драл огрызок зуба в поликлинике Литфонда, огрызок сломался, тянули за корни. Корчевали. Болит до сих пор. Но что за судьба — всю жизнь умирать? И это бы ладно, но за что всю жизнь чем-то болеть?
Съездил. Ни часов, ни приемника, так что окончательно сливаюсь с равнодушной ко мне природой — светлеет-темнеет.
В Загорске выпил святой воды. Поставил свечи у раки Сергия Радонежского за Надю и Катю, отца и маму, за родных и близких, за повесть и книгу. Оплавлял снизу свечи и притыкал в гнездо, и дождавшись отвердения, убирал руку.
Сейчас теплеет на даче. Уже догнал до +17. Люблю, грешник, тепло. Вскипятил воду кипятильником, тем, что верно служил нам в Финляндии. За водой не ходил, слил в кружку выморозки из чайника и вёдер.
Не хочу думать о работе. Мое от меня не уйдет. Но это может быть плохо. Надо работать ежедневно. Но разве не работа — постоянное мучение себя?
Трещит печь, стены, обои — девятый час топлю — выше 17-ти не ползет.
Тут, среди разных, в основном физических книг, вдруг три тома афанасьевских сказок. Принес в единственную теплую комнату. Иней на корешке. И вечный вопрос: честность или человечность?
7 ноября. Перебирал старые “Огоньки” в сарае. Урожай жидок, 53-го, 56-го годов. Журнал (еженедельный!) “Дружба” забавный. № 19 7 мая 58-го г. Например, о поездке Мао Цзэдуна в уезд Гуаньсянь. Мао показывают дикорастущее растение, дым от которого убивает мух и комаров. Еще: председатель Мао на поле кооператива Ляньхуа № 1. Еще: беседует с тетушкой Вэнг. “Не бывает ли случаев обвала скал?” — спросил Мао.
— Эти скалы образованы из очень прочных и твердых пород.
— Ну а через миллионы лет они могут быть размыты?”
Никто не нашелся, что ответить, но “вопрос тов. Мао сразу же заставил всех почувствовать необходимость в любом деле смотреть в далекое будущее”.
Далее: он набрал горсть листьев тяоцая и передал сборщицам. Сборщице и ее подругам “хотелось во весь голос приветствовать председателя Мао Цзэдуна, но они были так взволнованы, что ничего не могли сказать”.
Ну и т. д. Кстати, Мао делают хрустальный мавзолей.
11 ноября. Сегодня христарадничал. Написал просьбу о помощи. Вроде дадут. В ЦДЛ зашел в бюро пропаганды — удар от земляков: я не зван на декаду литературы в Киров. Ну, уважили. Было обидно слышать от сытого Ляшкевича: “Вас нет в списках”. Хрен с ём. Эх, земляки, земляки, уж который раз обносят чаркой. А едут-то кто? Ведь шапки выпрашивать едут.
Мучаюсь статьей для альманаха “Вятка”.
Верстка разбросана по столу. Повесть набрана. Спаси и сохрани!
13 ноября. Суббота. Вчера в Литфонд ездил, шпыняли из кабинета в другой; еще потопаешь за полторы сотни. Пока не дали. Надо в ЦДЛ за постановлением.
Был у художника Козлова. Мысль, овладевшая женой, купить “Хризантемы в снегу”, была реальна. Три сотни, деньги потом. Но Козлов, ох кулак! говорит: “Я проснулся, я плакал над хризантемами, меньше пятисот не возьму. Тебе как другу за четыреста и поцелуй в левую щеку”. Почему пятьсот? Не знаю.
— Почему страна березового ситца, облачный ветер, красное поле по пять тысяч, не знаю. Я — художник, мои слова ничего не стоят. Я обещал Алексееву дать повесить три картины, не дам, раздумал. Почему, не знаю. Три лазерных луча пересеклись в голове.
Долго говорили о летающих тарелках. Мы — биологический заповедник. Общаться с нами — все равно что нам с собаками. Все мы живем вечно. Разговоры будто в терцию к новой будущей работе.
Куранов все больше в сторону чистой эстетики. “Эпиграф к ночному ржанию коня”. “Эпиграф к раннему крику совы” и т. д. Учит меня жить. “У тебя безупречная партийная биография. Стань мастером, займи должность...”.
Хорошо, что издательство выветрилось. Будто и не было. Прошло сквозь, как сквозь привидение. Или я сквозь.
18/XI. Привезли позавчера картины, две насовсем (“Хризантемы” в обмен, с доплатой, на “Баню”: а три повисят: “Ночной букет”, “Шиповник в горшке на красном табурете” и “Иван-чай”.