Выбрать главу

Каждому из нас нужно было освоить режиссерский замысел и ПО-СВОЕМУ воплотить его в работе. Иметь свое видение роли, не разрушая при этом, а помогая общему замыслу будущего спектакля. Почти по Суворову: “Каждый солдат должен знать свой маневр”.

Монюков никогда не препятствовал этой самостоятельности. Наоборот, всячески приветствовал малейший всплеск творческой инициативы студента. Лежебок, наоборот, терпеть не мог. Не жаловал он и тех, кто смотрел в рот режиссеру и слепо шел по его подсказке: “от сих и до сих”.

К лету успели сделать несколько сцен и разъехались на каникулы, оставив основную работу на последний, дипломный курс.

— Впереди у вас масса времени, целых два месяца, — говорил Монюков на прощанье. — Думайте. О роли. О спектакле. Насыщайтесь Пушкиным, как губка водою. Дипломные роли в ваших руках.

— Да, молодые дарования, — вторил ему Виктор Яковлевич Станицын, посасывая пустой мундштук и уложив каким-то горизонтальным фертом правую ногу на колено левой, — по собственному опыту знаю: если каждое утро на свежую голову думать о роли, ну, хотя бы минут двадцать, то считайте, что она у вас в кармане. Уразумели?

И улыбнулся своей неотразимой станицынской улыбкой. Мы дружно согласились с шефом. В преддверии летней двухмесячной свободы мы готовы были согласиться с чем угодно. С любой теоретической выкладкой. Будет утром свежая голова — будем думать о роли. Двадцать минут. А не будет свежей головы — тут уж, как говорится, “звыняйте, дядьку”.

Итак, впереди третьи летние каникулы. Последние студенческие. После четвертого курса — уже не каникулы, а отпуск. От театра. Куда поехать? Что посмотреть? Чему удивиться?..

 

По прихоти своей скитаться здесь и там,

Дивясь божественным природы красотам,

И пред созданьями искусств и вдохновенья

Трепеща радостно в восторгах умиленья...

 

О Господи, и о чем тут долго думать! Впереди работа над “Годуновым”. Значит, надо посетить пушкинские места. Благо, Монюков приглашал нас туда неоднократно. Он и Топорков ежегодно отдыхают там. Значит, решено и подписано. И в начале августа я и Толя Семенов впервые ступили на псковскую землю.

Поезд во Псков пришел поздно ночью. Автобус в Пушкинские горы, как всегда, начинал ходить только утром. Всю ночь мы бродили по пустым сонным улицам города. Полная луна заливала серебром гладь реки. Каменные стены древней крепости-детинца неподвижно отражались в ее водах. Колокольни соборов возносились в небо, задевая крестами неподвижные, прореженные лунным светом ночные облака. Стены домов отдавали накопленное за день тепло. Асфальт тротуаров был влажен от выпавшей росы.

От недосыпу и усталости чуть-чуть кружилась голова. Сознание временами как бы уплывало куда-то в сторону, и, казалось, время на много веков вернулось вспять.

Пересекает лунную дорожку на реке темный челн-однодеревка. Вспыхивают на стенах кремля тревожные огни факелов. Стук в обитые железом ворота. Голос гонца: “Просыпайтесь! Беда! Восстал род на род!”...

Впрочем, это, кажется, что-то из раннего Николая Рериха... В испуге открываешь глаза и ловишь себя на том, что какое-то время ты спал на ходу...

Утром мы уже в Михайловском. Деревянный дом под высокой тесовой крышей, знакомый с детства по бесчисленным рисункам. Неужели вот в этом доме жил ПУШКИН? Ходил по этим дорожкам! Смотрел, как мы теперь смотрим, на необозримые луга, где одно за другим в плоских берегах лежат озера Маленец и Петровское.

 

Здесь вижу двух озер лазурные равнины,

Где парус рыбаря белеет иногда,

За ними ряд холмов и нивы полосаты...

 

Вот же они, эти два озера! Паруса рыбаря, правда, нет, но недвижная лазурь — есть! Вот “прихотливая извилина” речки Сороть! Все как в стихах!

Нас встретили Виктор Карлович и Наташа Антонова, его жена.

— Ну как? — спросила Наташа.

— Сказка! — отозвался Толя.

— Ладно, мальчики, — вмешался Монюков, — времени для восторга у вас впереди хватит. Еще не произносили “Приветствую тебя, пустынный уголок”? Нет? Ну-у! Эту начальную фразу из “Деревни” здесь все произносят. Это уж как полагается. Можете выдохнуть ее, и пойдем в Вороничи. Будем определять вас “на фатеру”.

И мы пошли в Вороничи.

— А Топорковы где живут?

— Как всегда, в Петровском. У Ганнибалов.

В Вороничах мы “стали на постой” в небольшой избе лесника. Хозяйка угостила нас молоком.

Утреннего удоя, — сказала она. — Пейте на здоровье. В городе такого не бывает.

Молоко в самом деле было вкусное и густое, как сливки. До обеда еще оставалось время, и мы решили сходить в Тригорское. Там “квартировала” наша однокурсница Тамара Абросимова.

Узкая дорога взбегала на пологий холм, заросший соснами. В одном месте на ее обочине выглядывала из травы белая дощечка. Черной краской на ней было написано: “Дорога, изрытая дождями”. Знакомые слова пушкинского стихотворения, необычность места их нахождения — все это произвело на нас впечатление короткого электрического разряда.

— Не удивляйтесь, — сказал Монюков. — Пушкин здесь повсюду.

И действительно, подобные глазастые дощечки поджидали нас во многих местах. Они, как сигнальные маячки, предупреждали, что эта земля заминирована пушкинской поэзией.

В Тригорском нас встретил дом Осиповых-Вульф. И старинный парк с липовыми аллеями. Верхушки столетних лип смыкались в вышине, и аллеи походили на величественные готические соборы, прохваченные насквозь прямыми солнечными лучами.

 

Прости, Тригорское, где радость

Меня встречала столько раз!

 

Искусствовед Женя, хранитель Тригорского, круглолицая, смешливая девушка, водила нас по парку, показывала вновь открытые аллеи, пруд с карасями. В благоговейном молчании стояли перед могучим, величавым дубом. В окружности его ничего не росло, и он высился один в центре круглой поляны.

— Это тот самый “дуб уединенный”, — гордо сказала Женя. — Его только недавно, как теперь говорят, идентифицировали. Он у нас получил паспорт.

И она указала на уже знакомую нам белую дощечку, где стилизованной пушкинской вязью были написаны слова поэта:

 

Гляжу ль на дуб уединенный,

Я мыслю: патриарх лесов

Переживет мой прах забвенный,

Как пережил он прах отцов.

 

Переполненные впечатлениями, молча сидели на скамье Евгения Онегина на крутом обрыве над речкою Соротью. Теплый ветер дул со стороны выко­шенных лугов. Терпко и сладко пахло сухим сеном. Солнце тяжелило веки. Не хотелось ни говорить... Ни думать... Великая благость была разлита округ...

Обедали в Тригорском, у Гейченко. Народу за столом, по городским меркам, было много: Топорковы — Василий Осипович с женой Ларисой Мамонтовной, Виктор Карлович с Наташей, Тамара Абросимова, Женя, мы с Толей, какой-то ленинградский художник (забыл его имя), милейшая супруга хозяина дома и, конечно, сам хранитель пушкинского заповедника — Семен Степанович Гейченко. Личность вполне легендарная.

Я много слышал о нем от Виктора Карловича, но познакомиться довелось впервые. Высоким ростом, громким, чуть хрипловатым голосом, густым развалистым чубом, серыми, в смешливый прищур, глазами он напоминал мне кaзaчьeгo атамана. Эдакого гетмана — лево-или правобережной Украины. Движения его были резки, порывисты. Он, казалось, весь был заряжен мощной, доброй энергией.

Во время войны ему довелось освобождать от немцев Псковскую землю. Был тяжело ранен — потерял левую руку. После госпиталя Семен Гейченко остался в пушкинских местах навсегда. В качестве Хозяина пушкинского заповедника он решил, ни больше ни меньше, воссоздать раздерганный временем и людьми овеществленный мир, живя в котором молодой Пушкин и стал, собственно, Великим Национальным поэтом.

В своей повседневной деятельности на этом посту Гейченко приходилось быть и литературоведом, и завхозом, и бухгалтером, и попрошайкой, и сторожем, и вышибалой, и экскурсоводом. Он стучался в высокие дубовые двери разнокалиберного начальства, льстил, ругался, бил по столам затянутой в черную перчатку культей потерянной руки и... возникал из небытия дом поэта в Михайловском, флигелек няни, сажались уничтоженные деревья, отыскивались старинные тропинки, остатки аллей, немногочисленные раритеты, мебель и разные мелочи, принадлежащие далекой эпохе начала девятнадцатого века.