Выбрать главу

До самой эвакуации висели у нас в избе его каска, обушок и шахтерская лампа. А на дне бабушкиного сундука лежали, обернутые газетой, дореволю­ционные брошюры по технике безопасности на шахте. Были они красочно оформлены, в цветных обложках (основные цвета оранжевый и черный. Цвет угля и огня). Но главное то, что были они написаны стихами. Простыми, доход­чивыми стихами. Некоторые из них я помню до сих пор. Вот начало одного из них, где предупреждается об опасности тайного, “подпольного” курения в забое:

 

Папироска, друг мой тайный,

Как тебя мне не курить:

В тебе воздух ароматный,

На конце огонь горить...

 

А дальше говорится о нехороших последствиях этого противозаконного влечения.

После революции дед окончательно осел в деревне. Выращивал помидоры, посадил большой, на весь приусадебный полугектарный участок, сад, занимался пчелами. В некоторые годы зимовало до десяти пчелиных семей.

Конец домашней пасеки был трагичен. Двадцать первого ноября сорок первого года, на Михайлов день, к нам в деревню вошли немцы.

Первое, что сделали солдаты, распределившись по хатам, это — похватали живых кур и гусей, оставленных на развод, и... пчел. Им нужен был мед, малая толика которого оставлялась в ульях для потребы пчелиной семьи. Пчелы, зимовавшие в теплом сарае, были еще живы. Солдаты вытащили ульи на снег, на мороз, сняли крышки и отбросили утепляющие подушки. Они нарезали ведро сот. Вечером после ужина солдаты жевали эти соты, чавкали, выдавливая зубами мед, и аккуратно складывали на стол подле себя маленькие кучки изжеванного темного воска с отпечатанными следами зубов. Как протезы у дантиста. А на дворе возле сарая весь снег был усыпан тысячами трупиков погибших пчел...

Итак, все предки мои по отцовской линии были крестьяне. По материнской тоже. Совсем по Есенину:

 

У меня отец крестьянин,

Ну, а я — крестьянский сын.

 

Правда, материнская порода несколько отличалась от отцовско-дедовской, сероглазой, русоволосой. Мать и три ее сестры были смуглокожи, с большими глазами какой-то ярко-ореховой окраски. Темные волосы были пышны, шелковисты. Удлиненный овал лица, тонкие, прямые носы говорят о каком-то восточном или южном генотипе.

Встречаются иногда в орловских деревнях такие люди, вся стать которых, внешний вид резко разнится от привычного большинства населяющих среднерусскую равнину. Это говорит только о том, что на протяжении веков эта земля, это бунинское “предстепье”, являлась ареной пересечения путей многих народов. Кто теперь может рассказать о них? Откуда пришли? Куда ушли? Остаются в веках от этих народов, племен, как неразгаданные письмена, лишь два-три странно звучащих слова да необычно узкий разрез глаз или цвет волос. Вот и весь вклад в общую копилку своему неведомому потомству.

Язык в наших краях тоже был своеобычен. Мягкий, акающий, как бы стыдящийся резко очерченных звуков, словесных окончаний. Слышались в нем отзвуки южной малороссийской речи и еще дальше, еще глубже какие-то уже совсем забытые, праславянские слова и звучания. Я считаю, и, как мне кажется, не без основания, что мои предки и были теми славянами-вятичами, жившими в пойменных местах в междуречье Оки и быстрой Сосны, которых киевский князь Святослав Игоревич “примучил” во время его знаменитого похода на хазар. Уж больно необычен язык бывшей Орловской губернии, уж очень четки границы их обитания. Сколько раз я нарушал эти границы и теперь, на двадцать четвертом году жизни, в очередной раз покидаю свою “малую родину” и еду в древнюю столицу, чтобы сменить орловский говор на общетеатральный московский.

Москва конца пятидесятых была чиста, весела, нарядна. Летние ночи до рассвета звенели гитарами. Девушки цокали по асфальту тонкими высокими каблучками. Юбки из глазастого ситца свободно и надменно овевали их длинные загорелые ноги. На улицах продавали сосиски, запеченные в тесте. Магазины были набиты китайским, индийским, югославским, финским и еще черт знает каким барахлом и ширпотребом. Одним словом, — жизнь в Москве бурлила неугомонным столичным ключом.

День первого сентября пятьдесят девятого года в Школе-студии, первый день новой эры, остался в моей памяти как сплошная круговерть из загорелых лиц, радостных улыбок, криков, возгласов, поцелуев, объятий. Какой-то малявинский вихрь красок!

Стены малого зала на втором этаже, где проходило это мероприятие, казалось, развалятся от этого сгустка молодой, неуправляемой энергии. На сцене за длинным столом — педагогический ареопаг. Будущие садовники наших душ!

Долгий звонок. Тишина. Торжественно-напутственная речь Радомыслен­ского: “Друзья мои!..” Нас, первокурсников, поздравляют! Педагоги, общественники, четвертый выпускной курс. Вперед, неофиты! Счастливого начала! По коням!

Во время короткого перекура перед началом занятий меня попросили пройти в четвертую аудиторию: “... вас хочет видеть руководитель курса Виктор Карлович Монюков”. В аудитории за столом сидели трое незнакомых мне студентов. Оказалось, это мои сокурсники. Их тоже, как и меня, приняли дополнительно. Выходит, до начала первого урока Монюков решил предварительно взглянуть на новое пополнение. И вот он вошел, весь в белом, летне-каникулярном. Белая кепочка, холстинковая курточка. Быстро, деловито поздоровался.

— Садитесь.

Действительно, хочется посмотреть на нас перед тем, как встретиться со всем курсом. Так сказать, идентифицировать. Фамилии... Имена... Возраст...

— Так... Все четверо прошли службу в армии... Это хорошо...

И вдруг, без перехода, тихо и доверительно:

— Водку пьете?

— Нет! — быстро сказали три мои товарища. Сказали твердо, даже с некоторым оттенком негодования: как можно было задавать им подобный вопрос.

— Да, — сказал я.

Темные красивые брови руководителя курса дернулись кверху, чуть наморщив его высокий лоб.

— Как? — в голосе и во взгляде было недоумение и настороженность.

— Ну как... Когда можно... По праздникам...

— А-а... Ну, это понятно, — он бегло взглянул на часы. — Через десять минут — в аудитории.

И вышел. Три моих товарища облегченно вздохнули. Забегая вперед, надо сказать, что через год Монюков отчислил всех троих. Причины были разные, но каждая в той или иной степени включала в себя алкоголь...

В шестой аудитории, довольно просторной, мы разместились на стульях полукругом, лицом к окну. Даже не полукругом, а чуть удлиненной параболой. По законам физики лучи света, падающие из окна на каждого из нас, двадцати четырех студентов, отражаясь, пересекались в некоторой точке. В этой точке пересечения стоял стол, крытый зеленой скатертью. За столом — педагоги нашего курса по основной дисциплине — актерскому мастерству: Виктор Карлович Монюков, Виктор Яковлевич Станицын, Кира Николаевна Головко, Олег Георгиевич Герасимов.

В этот день нас попросили прочесть то, что мы читали на приемных экзаменах. Вероятно, делалось это для того, чтобы еще раз убедиться в безошибочности педагогического выбора. Или в ошибочности.

Память об этом повторном чтении осталась у меня на всю жизнь. Через сорок лет я до мельчайших подробностей помню, что и, главное, как читал каждый из нас.

Занятия с двумя часовыми перерывами продолжались до десяти вечера. В перерывах можно было поесть в студенческой столовой на первом этаже. Вполне приличной в смысле качества блюд и в смысле цен.

Первым уроком после перерыва была русская литература. Маленький лысый человек коротко поздоровался с нами, положил перед собой на стол стопку тетрадей и сказал:

— Меня зовут Абрам Александрович Белкин. Два года я буду вашим педагогом по русской литературе. — И добавил, протирая стекла очков носовым платком: — Великой литературе.