26 февраля 1964 г., среда. Ночью морозно, а днем тепло. Сегодня на термометре, висящем у меня на окне, достигла 0°. Весна подходит. Ночью месяц, светлый и чистый, и от него светло в комнатах — ходишь, как по кинозалу.
Что получилось с моей “Клавой Ивановой”? В “Октябре” ее держали месяца три... Прочел С. наконец, но лучше бы он не читал! Не позорился. Подчеркивал слова, которые я искал и которыми дорожил. Почему я не могу написать: “низит тучнеющие облака”, “накасная калитка” и т.п. Это нормальные русские слова, а он их взялся изничтожать. Некоторые его замечания просто безграмотны. “Разбрюзшая дорога” — он вставляет “г”! Неинтересно как-то было даже разговаривать с ним. В общем, отказ, требования доделок, которые я делать не собираюсь.
Отнес А. Рекемчуку. Мы с ним еще десять лет назад встретились в Ухте и как-то следили друг за другом. Дал ему вроде бы на совет, а он потащил к А. Никонову. Сразу приняли, без замечаний, наговорили комплиментов. Заключают договор. Видно, будут печатать в № 6.
Недавно встретился у них с В. Аксеновым. В 4—5 книжках идет его новый роман “Пора, брат, пора”. Наверно, действительно пора, я не читал, но думаю, что герои у него те же и жаргонизмы те же, идейки те же. Поговорили с часик. Аксенов производит отталкивающее впечатление. Говорит через губу, отдуваясь, смотрит лениво и будто обязанность выполняет, лежит в кресле, выставив живот, постукивает пальцем по сигарете и рассказывает:
— Сижу я на днях с д е в о ч к о й в ресторане. Руку вот так на нее положил и вдруг чувствую — там уже лежит чья-то мужская рука...
Тьфу! Даже вспоминать противно это самодовольное хвастовство.
“Занесли экземпляры. Нет, этот я вам не отдам! Его уже генеральный директор “Мосфильма” заждался. Генеральный директор”, — повторил он, как будто мы не слышали, кто заждался его гениального труда. Еще раз тьфу!
Эти фаты узаконили в нашей литературе тип молодого литератора — фанфарона, всезнайку и трепача. Когда наступят другие времена? Что этим щеглам до народа, до его бед и проблем? Прочирикать и ладно. И этот фат представлял молодой советский роман, молодую нашу прозу на Ленинградском симпозиуме европейских писателей. Я читал его поистине гимназическое выступление и поражался. Он там ввернул такую, например, фразу: “Свою-то страну я знаю неплохо”. Надо быть просто дураком, чтобы решиться на такое утверждение. Меня спрашивают в ЦК — а кого бы послать? Я назвал: Солоухин, Тендряков, Астафьев, Конецкий, Быков, А. Иванов, Г. Семенов.
А этим фатам всем назло еще буду писать о народе. Вот “Целинника” напишу, пусть позлятся. (...)
27 февраля 1964 г., четверг. Миновало два года, как я перешел на литературный заработок. Вспоминаю и сознаю, что свершил тогда довольно храбрый поступок. Ведь никому не интересно, как и за счет чего ты живешь. Никто не предложил помощи, а В. даже отказал, когда я предложил собрать мои очерки и напечатать в приложении к “Комсомольской правде”. Сделать это ему было нетрудно, даже мизинцем шевельнуть не требовалось. Ну, да бог с ним! Когда он ко мне обратится за помощью — я ему помогу, а такое время придет.
Да, это был у меня номер! Четверо человек со мной — семья, и никто не работает! Я еще сорвал с работы Лену, потому что, если б она ходила в трехсменку, я бы писал с еще большим трудом.
Стоп! Об одном человеке буду вспоминать — о Егоре Исаеве. Он сам мне предложил помощь. Бери, говорит, тысяч десять, отдашь, я верю. Силен! Денег я не взял, а то, что он поверил — мне здорово помогло морально.
Сейчас можно подвести итоги, хотя и рано по результатам. Но пусть. Два года прожил безбедно. Снимали дачу, съездили на юг и на Алтай, купили телевизор, постелили паркет, и еще на полгода денег хватит. Я пишу о деньгах не потому, что литература для меня способ их зарабатыванья, а просто потому, что, оказывается, могу жить литературным трудом. Это в моральном смысле факт для меня необычайно важный. За эти два года работал мало. Год примерно освобождался от газетной усталости, от сомнений, от сознания бессилья. Болело еще сердце сильно, и долго не мог сидеть за столом...
23 августа 1966 г., Москва. Надо бы записать то, что будешь жалеть, когда оно забудется.
Вчера полдня провел у Л. М. Леонова в Переделкино. Он прислал телеграмму, чтоб я ему позвонил. По телефону условились о встрече, которой он хотел.
Угодил к обеду, но я был сыт и, несмотря на уговоры хозяев, не мог ничего есть. До обеда Л. М. познакомил меня со своей женой, сказав: “Вот... Уже сорок три года вместе”. И внучка Танечка — черноглазая и умноглазая девочка лет девяти. Татьяна Михайловна, когда мы сидели перед обедом в его рабочем кабинете, принесла две тоненькие книжечки на русском и болгарском и обратила его внимание на одно место, неверно переведенное. Он сказал: “Досадно, досадно”.
Но у нас начался очень интересный разговор о Японии, и он не хотел его прерывать, очевидно. За столом этот разговор продолжался. Я сказал, что в Японии очень любят русскую классическую литературу, хорошо знают Тургенева, Достоевского, Толстого, Чехова, Горького.
— Вы думаете, почему? — спросил он.
— Мне показалось, что нравственный идеал японского народа близок к тому, который выражали наши классики.
— Пожалуй, вы правы, — задумчиво сказал он. — Японцы — великие труженики. — Он сказал это с таким выражением и так посмотрел на меня, что я понял, что он хотел сказать этими тремя словами. Потом мы говорили о мобильности и серьезности японцев, о тесноте на их островах, о том, что оккупация Окинавы очень выгодна их правительству — они не расходуются на армию, они дают возможность своему народу, демонстрирующему против оккупации O(кинавы), “выпускать пар”, отвлекаться от социальных проблем, и теребить американцев, и занимать в дипломатии позицию, позволяющую им наживать политический капитал, так как Окинава и о-ва Куришар (так в тексте. — Ред. ) приравниваются в дипломатической игре...
С Л. М. Леоновым я встречался уже шестой раз за последние годы. Надо будет восстановить в памяти все встречи, а сейчас хочу скорей записать последнюю.
Я приехал к нему в настроении не очень хорошем. При встрече на пороге он сказал мне комплимент:
— Молодой, красивый!
Потом посмотрел на меня внимательно и сказал:
— Но мрачный? Что с вами?
Мы сели за журнальный столик, и он спросил снова:
— Что с вами?
— Если откровенно, — сказал я, — то крах каких-то иллюзий.
— Каких?
— Вы знаете о последнем постановлении по лесам?
— Нет, а что такое?
(Он наверняка знал, однако хотел еще от одного человека услышать печальную новость, ждал подробностей.)
Все дело в том, что правительство приняло постановление “О мерах по оказанию помощи лесной промышленности” на предстоящую пятилетку. Этим постановлением перечеркнута вся борьба последних десяти лет за разумное лесопользование, отброшены все рекомендации, все достижения и требования русской лесоводческой науки. Постановление предписывает органам лесного хозяйства отпускать лес в рубку, исходя из производственных мощностей лесозаготовительных предприятий и их сортиментного плана. Это страшно!(...) На заседании Совмина, рассказывают, выступил кто-то из лесозаготовителей и сказал, — вовремя не отводят лесосеки. Тогда Косыгин приказал отвести лесов в рубку на 10 лет вперед. Это чудовищное требование запустит в мясорубку огромное количество лесов, которых при разумном пользовании хватило бы на десятилетия, и т. д. и т. п. Между тем все формально сделано для развития лесного хозяйства: создано Министерство лесного хозяйства РСФСР, Комитет лесного хозяйства СССР, Верховный Совет разрабатывает закон о лесах...
Все это я рассказал ему. Он все это знал. К лесам мы вернулись потом. Вышли на веранду. Затеялся разговор о литературе, о технике, о ремесле.
— Надо иметь в вещи сквозную логику действия, иметь нитку, потянув которую можно было б весь роман или повесть распустить, как джемпер, — говорил он. — От компоновки вещи все зависит. Если парашют неправильно упакован, то результат — покойник. Начало нитки — первая фраза. Я часто ищу неделю, две, три свою первую фразу...