Юра Журавлев:
— Степень зрелости цивилизации... Насколько далеко она может считать, предугадывать?
Л. М.:
— Когда я на одном заседании заикнулся о лесах, какой-то Гаврилов закричал: “Что-о-о?! Все вырубим, все!” Володя, вы думаете, они читают, что вы пишете о Байкале? Нет, они берегут глаза. Крючочек-то маленький, а червячочек-то скользкий (он сделал карикатурный и комичный жест, как бы насаживая червяка на крючок, подслеповато сощурился). Вот зачем надо глаза...
— Мне рассказывали, что мы вывозим в Западную Европу сейчас муравьиные яйца. И сетовали, что план не выполняется... Нет, вы подумайте о том, что о нас думают там. Не держатели канареек, а те, кто понимает. Как они смотрят оттуда на нас? Точно так, как если бы мы вывозили детское мясо для парижских болонок. Оно нежное, вкусное, и поноса у собачек не будет...
Из этого периода страна выйдет в другой — по географии, по психическому складу людей, все будет другое. И надо с этим смириться.
Я:
— Нет, нельзя смириться!
Он удивительно хмыкнул...
Я:
— Л. М., почему это у вас нет воспоминаний о гражд(анской) войне? Вам да Шолохову есть что вспомнить, а вы ни слова.
Ганичев:
— Да, мы Одессу больше знаем того периода по мемуарам Паустовского и Эренбурга. Здорово описали, как они от советской власти драпали: Киев, Одесса, Крым, Закавказье. А почему бы вам, Л. М., не вспомнить?
— Мне не документ, не сам мир важен, а его отражение в личности художника. Стоит лес, и стоит вода. Мне нужен лес в воде, отражение. Я помещаю факты в свои координаты.
Лев Толстой и Федор Достоевский брали тот же мир, а у каждого из них свои координаты, да не две, не три, а по 50 координат.
А от гражданской сохранилось воспоминание, что все время хотелось есть и спать. Пришел в Джанкой, у меня желтуха. Из еды — хлеб, похожий на пемзу, и тюлька. Мне было 20 лет, у меня было трое наборщиков и двое ездовых. И был один такой Беляев: в кожаной куртке, вроде завхоза. Приходим в село, мужики черные тряпки вывешивали в знак того, что все съедено. Беляев: “Комиссара надо накормить”.
Находили для меня кой-чего, и этим питались все. Раз свинины кусок раздобыл Беляев. Съели. Прибежал кто-то из красноармейцев — вы что жрете? Этот кабан вчера сдох. И что вы думаете? Желудок не выпустил назад, не отдал. Вот как ели! А спали? Изба полна богатырей, храпят, темно. Я нащупал свободное место, лег, и вскоре меня будят:
— Это мое место!
— Подь ты!
— Это мое место. Я из особого отдела.
— А я из газеты! — Он попятился. Вот как газеты боялись!
Да... А ночью я пошел по малой нужде к двери, тесно, некуда ногу поставить. Нащупал ногой котелок, топчусь по нему, никак не могу отодвинуть в сторону. Зажигаю спичку, а это я на голове топчусь чьей-то. Вот как спали!
Щетинская сейчас называется эта дивизия, и они меня еще числят в ней бойцом.
Мы все же договорились, что Л. М. примет позднее несколько раз стенографистку и порасскажет о гр(ажданской) войне, вроде воспоминаний подиктует, — надо посмотреть, что получится.
Юре:
— Ваши науки — единственная надежда. Оптимальные процессы нужны.
Прочел “Приглашение к откровенному разговору”, подписал.
Потом говорил о Китае. Л. М. считает, что они полезут на нас при жизни Мао.
О крошке хлеба (...)
— Теперешняя расточительность противоречит старой крестьянской морали. Хлеб отчужден, ты его не добываешь и посему не бережешь.
Немцы показали, что они могут быть зверями. Помню, мой ответ о Гете на вопрос какой-то газеты получил первое место, был признан лучшим. Я сказал, что не знаю, кто кого написал — Гете Фауста или Фауст Гете. Но дом Гете в Веймаре — отвратительное впечатление.
Я:
— Да, я тоже был там. И рядом, на глазах у Гете умер Шиллер — у него не было денег пригласить врача...
— В Югославии, на заседании Пен-клуба, я сказал, что у меня есть внуки, и мы нашим внукам оставляем заминированную землю. Миру нужны сейчас не генералы, а большие сердца...
26 апреля 1969 г., суббота. Вчера вернулся из Ростова и Вёшек. Поехали вчетвером — Ганичев, директор болгарского издательства “Народна Младек” Иван Попов, В. Фирсов* и я. Мы лишь мечтали попасть к Шолохову и в первый день поехали к Закруткину**, в Кочатовскую станицу. На берегу Дона стоит этот дом, хорошо стоит. Сад большой, виноградник, пчельник. Долго обедали с кислым вином, но было и хорошее, ладанное. Прочел В(италий) А(лександрович) нам главы из новой повести “Матерь”, договорились, что отдаст в “Молодую гвардию”. Притащили мы ему с берега Дона громадный и тяжелый якорь с пятиметровой толстой цепью, старик был тронут до слез. Но мы, если б были трезвые, никогда бы этого не сделали, просто сил бы не хватило. Дал на дорогу канистру вина, тепло попрощались мы с ним, и он пригласил нас еще к нему приехать.
На следующий день поехали мы в Вёшенскую. Накануне познакомились с сыном Шолохова, тоже Михаилом, и его женой Лялей — очень милая пара. Миша ихтиолог по образованию, пишет диссертацию философскую на тему “Человек и природа”. Он поехал с нами. Печальный вид имеют этой весной донские степи! Все вроде в природе так идет, как шло — солнце горячее палит, воздух легок, дали ясны, жаворонков тьма, они, как цикады, поют в небе, в степной дали и где-то возле уха, невиданные, яростные в своей песенной страсти. Однако душа болит — на всех возвышенностях земля посветлевшая, покоричневевшая — выдута и вымыта почва (...); русла старых пологих балок, поймы речонок распаханы, даже самый слабый ветерочек несет клубы пыли, и они (...), будто рассеянный дым, коричневы, несутся высоко, метров на двести-триста над землей вздымаются. Но самое страшное и печальное: горы черной земли, надутой у дорог, засыпанные ею низины, занесенные по макушку лесополосы придорожные — земля в беде образца 1969 года. Миллиардные убытки, пересев сплошной, а яровые в этих местах неуродистые, однако самое главное — нет гарантий от непоправимой этой беды на будущее. В этом году было очень мало снега, дули ветра, а почва перепылена и нет почти лесополос. На перевозе через Дон встретился лесник. Говорит, там, где были полосы, пересевают 20 процентов площадей, где не было — 80 процентов...
Главное в здешнем пейзаже, на мой взгляд, — небо. Земля сжимается под ним — огромным, ясным; редкие облака ослепительной белизны придают ему объемность, глубину. Просторная земля во все концы расширяет душу, и земля тут велика!
Шолохов болел перед нашим приездом, нога у него (...), и мы вначале думали, что он лежит, рассчитывали на часок-другой — и назад. Не вышло. Дом его под зеленой крышей завиднелся с донской матеры. Крутой берег поднимал его высоко в чистое небо. Рядом, слева — купол церкви и еще какие-то постройки, позднее выяснилось, что там центральная площадь Вёшек с кинотеатром, РК и магазин. Дом двухэтажный, каменный, с чистыми подъездами и подходами, в окружении большого сада. Есть “баз” — староказачий островок с животиной: корова и козы...
Шолохов встретил нас в вестибюле дома — и с ходу:
— А я вас уже третий день жду. Думал, в субботу будете.
— Мы не надолго, часок посидим и поедем...
— Ладно, ладно, это мы посмотрим! Давайте руки мыть и за стол... Как, Володя, живешь? — вдруг обратился он ко мне.
— Спасибо, что вы меня помните.
— Ну уж! Как твоя язва?
— Откуда вы знаете про мою язву? — удивился я.
— Я даже знаю, что она к тебе притерпелась... Давайте-ка, давайте обедать!
За большим столом могло бы уместиться человек 25, а к нам подсел только Иван Семенович Погорелов. Шолохов его представил:
— Это Ваня, друг юности, чекист. Приставлен, чтоб за мной следить...
Мы посмеялись, и только потом я оценил по достоинству этот наш смех...
Мне понравилась в Шолохове простота необычайная в обхождении, естественное и простое исполнение обязанностей хозяина хлебосольного, уверенное дирижирование разговором. Стол был по-русски щедро завален едой, и все так вкусно, что я давно не едал ни такого поросенка, ни огурчиков, ни рыбца, ни холодца. Пили “Курвуазье” и “Мартель”, и после первой чарки Михаил Александрович рассказал нам к месту и чисто по-шолоховски первую новеллу.