Желающих, в основном — политзаключенных, было больше, чем винтовок. Но были и уголовники. Дрались все отчаянно. Смывали своей и чужою кровью статьи Уголовного кодекса. Справедливые и облыжные. Немцы и финны были остановлены, Заполярный фронт стабилизирован. Говорят, Берия, узнав о проделке Головко с политзаключенными, от гнева завился винтом. “Снять! Разжаловать! Расстрелять!” Но Сталин все-таки был помудрее своего Малюты Скуратова. И (тоже — говорят) в ответ на визг Берии отделался афоризмом, принадлежащим кому-то из великих: “Победителей не судят!” И — всё! Головко стал неуязвим. Сталинские слова были для него тем меловым кругом, которым гоголевский Хома Брут спасался от нечистой силы.
Слушая глуховатый голос этого крепко сбитого, с седыми висками человека, мы переносились из шестой аудитории Студии в Заполярье времен войны.
Как из тумана, вставали перед нами живые люди. Одни были известными, чьими подвигами восхищалась вся страна, которые при жизни вошли в историю. Такие, как командир подводной лодки Щ-52 Лунин, торпедировавший неуязвимого “Тирпица”, или легендарный разведчик Виктор Леонов, дважды Герой Советского Союза, ходивший со своим отрядом в глубинные рейды на территории Норвегии. Или— летчик-истребитель Борис Сафонов.
Другие по тем или иным причинам остались малоизвестными. Третьи — совсем неизвестными. Их имена забыты. Но их усилия, их подвиг остаются в людской памяти, чему пример — рассказ Арсения Григорьевича.
Заградитель ставил мины где-то (сейчас не помню точно) в районе норвежских берегов и был атакован немцами. Попадание снаряда в район кормы. Возник пожар. Заградитель, поставив дымовую завесу, кое-как уполз от преследования. Но огонь подбирался к мине, которую из-за покореженных рельсов-направляющих не успели столкнуть в море. Кораблю грозила смертельная опасность: рогатое чудище, случись взрыв, не оставило бы от него и щепок. И тогда двое матросов, не долго думая (думать было некогда), приподняли уже горячую мину и, перекинув через леерное ограждение высотой что-то около метра, выбросили ее в море. Только и всего.
— Когда, после прихода заградителя в порт, мне доложили об этом, — вспоминал Арсений Григорьевич, — я поначалу не поверил. Как-никак, а мина весит около трехсот килограммов. Попробуйте теперь поднять, говорю им. Они эту чушку и пошевелить бы не сумели. А во время боя — выбросили!.. Как поступить с ними? Наградили орденами. И в местной многотиражке напечатали. А что — мало?
Манера его разговора была скуповатой, спокойной, без лишней цветастой детализации. И чуть-чуть отдавала военным докладом. Сказывалась многолетняя профессиональная привычка. “Отвечаю”, “Докладываю”, “Смею заметить”. Вроде бы совсем не художественный подход в передаче того или иного жизненного эпизода. А в то же время события в его пересказах вставали перед тобой в полный рост, наполнялись живой кровью. Имели цвет, запах. И запоминались надолго. Как оказалось, на всю жизнь.
И еще в памяти встает такая картина. По каналу имени Москвы бежит маленький теплоходик. Речной трамвайчик. На палубе трамвайчика — весь наш курс. С педагогами. Принимает нас адмирал Головко: сие плавсредство принадлежит военно-морскому ведомству. На корме полощется по ветру флаг с синей полосой и звездочкой. Весна. Май. Солнышко сияет. Вода поблескивает. За кормой расходится двумя усами пенистый след. Отражение взбитой волны солнечными зайчиками бежит за нами по крутым откосам канала. На палубе — веселье. Гитарный звон, песни. Идем в сторону Песковского водохранилища. По левому борту чудесная, вся прохваченная солнцем березовая роща. Пристаем. Матросы на взгорке расстилают что-то вроде скатертей. На них все, что хранилось в камбузе теплоходика и его холодильнике. В закопченном казане булькает, поспевает картошка.
— Арсений Григорьевич, ваш первый тост!
Смотрит на рюмку серыми, остро прорезанными глазами. Медлит. И, оглядев вокруг все, что открывалось взгляду, говорит:
— Хорошо...
Мы ждали продолжения.
— За это и выпьем, — уточнил адмирал.
— Арсений Григорьевич, и это — все?
— А что — мало?..
В те первые годы учебы в Школе-студии я начал собирать собственную коллекцию человеческих образов. Делалось это непроизвольно, но в этом была все-таки профессиональная, как бы теперь сказали, необходимость. Я старался не просто замечать, видеть, наблюдать за жизненными явлениями, людскими образами, судьбами, но и систематизировать их, ставить в очередность, выдвигая на передний план самое интересное (для меня), нужное, необходимое. Это избавляло меня от всеядного, “плюшкинского” собирательства любой завалящей железки или стоптанного башмака. Тут намечался какой-то порядок, система. Я как бы говорил персонажам моей “людской библиотеки”: “Становись в первый ряд, ты, я чувствую, скоро мне понадобишься... Ты чуть-чуть подожди. Твое время скоро настанет... А ты — отдохни. Побеждает тот, кто умеет ждать”.
Время — вещь прихотливая. И пусть девяносто девять процентов из тех персонажей, что жили в моей памяти, так никогда и не воплотились в конкретные сценические образы, зато они раздвинули границы моего видения мира, сделали меня богаче и, главное, избавили от необходимости, получив, например, роль “простого человека”, бежать на ближайший колхозный рынок “смотреть народ”. Народ был во мне, и я — в народе.
Из постоянных поклонников нашего курса был и профессор Станислав Далецкий. Детский хирург, друг Монюкова — Стас...
Если человек талантлив — он талантлив во всем. Этот постулат полностью применим к Далецкому. Помимо того, что все знали его как выдающегося хирурга, он был еще и широко образованным человеком. Знатоком поэзии, живописи, музыки. Блестящий рассказчик, он часами мог говорить, например, о новациях в области военно-полевой хирургии гениального хирурга Сергея Сергеевича Юдина. И мы, ничего не понимающие не только в военно-полевой, но и вообще ни в какой хирургии, часами как завороженные могли слушать его рассказы.
— Наблюдая за операциями Юдина вблизи, — говорил он, — я долго не мог понять, в чем их гениальность. Хотя и я, и все мы, молодые врачи, ни на секунду не сомневались в этой оценке. И только потом, будучи неоднократным свидетелем творения (иначе не назовешь) за операционным столом этого человека, я понял: в его необычайной точности. Ни одного лишнего движения! Ни одного лишнего жеста! Точность, граничащая со скупостью. Точность, доведенная до степени искусства! Его операциями можно было наслаждаться, как прекрасным музыкальным исполнением.
Речь Далецкого была четкой, ясной, образной. Отзвук профессии чувствовался в ней. Вспоминая дела минувшие, он не отодвигал их от слушателей, а, наоборот, приближал их к вам. Крепкой рукой хирурга он брал факты за шиворот и усаживал их рядом с нами на свободный стул в шестой, седьмой или любой другой аудитории, где происходили встречи. С большим юмором вспоминал он трагические дни осени сорок первого, на которые пришлись самые трудные испытания в судьбах народа, страны и в судьбе молоденького студента-медика Стаса Далецкого.
Новелла о доверии
(Со слов профессора Далецкого)
Три молодых дарования, трое студентов медицинского института должны были проходить преддипломную практику в одной из московских клиник. На дворе стояла осень сорок первого. В октябре на западном участке фронта произошла небольшая “авария”: немцы прорвали фронт. В Москве началась всеобщая эвакуация. Когда шестнадцатого октября утром студенты впервые посетили клинику, они, к своему удивлению, не обнаружили там ни одного человека из медицинского персонала. Прихватив денежное и кое-что из вещевого довольствия, персонал сбежал. “Эвакуировался” на восток. Драп нах остен, как тогда говорили. В палатах лежали больные и раненые, около трехсот человек. Для раздумий, а тем более растерянности, времени не оставалось. Нужно было лечить больных и оперировать раненых. Но как? На отчаянные телефонные звонки прибыло начальство из горздрава. Оценило ситуацию и... одного студента тут же назначило главным врачом, другого — главным хирургом и третьего — тоже кем-то главным.