Выбрать главу

Позволим себе напомнить читателям один из признанных бунинских шедевров:

 

И ветер, и дождик, и мгла

Над холодной пустыней воды.

Здесь жизнь до весны умерла,

До весны опустели сады.

Я на даче один. Мне темно

За мольбертом, и дует в окно.

 

Вчера ты была у меня,

Но тебе уж тоскливо со мной.

Под вечер ненастного дня

Ты мне стала казаться женой...

Что ж, прощай! Как-нибудь до весны

Проживу и один — без жены...

 

Сегодня идут без конца

Те же тучи — гряда за грядой.

Твой след под дождем у крыльца

Расплылся, налился водой.

И мне больно глядеть одному

В предвечернюю серую тьму.

 

Мне крикнуть хотелось вослед:

“Воротись, я сроднился с тобой!”

Но для женщины прошлого нет:

Разлюбила — и стал ей чужой.

Что ж! Камин затоплю, буду пить...

Хорошо бы собаку купить.

                                                (1, 194)

 

У Бунина в этом стихотворении мы встречаем “предвечернюю серую тьму”. Свой первый, так и не появившийся в печати сборник стихов Ахматова хотела назвать “Предвечерие”.

Без бунинского “Одиночества”, может быть, не было бы ахматовского “Серо­глазого короля”, которого тоже можно ведь назвать балладой об одиночестве. Деталь у Бунина несет ту же психологическую нагрузку, что и у Ахматовой, которая довела этот прием до прославившей ее виртуозности.

 

Твой след под дождем у крыльца

Расплылся, налился водой.

 

Ахматова по-своему варьирует эту гениальную бунинскую находку:

 

Показалось, что много ступеней,

А я знала — их только три!

                                    (1, 30)

 

Или:

 

Я на правую руку надела

Перчатку с левой руки.

            (1, 30)

 

Более того, Бунин в “Одиночестве” сумел сформулировать даже будущий горький женский опыт Ахматовой:

 

Но для женщины прошлого нет:

Разлюбила — и стал ей чужой.

 

Неоднократно она говорила о себе почти теми же словами!

Нет, я не могу поверить, что это стихотворение могло оставить равнодушной юную Аню Горенко.

Но уже упоминавшийся на этих страницах М. Д. Вольпин, очевидно, не кривил душой, когда рассказывал: “Слово “Бунин” при ней нельзя было говорить. И когда я, забыв однажды, при ней процитировал: “Хорошо бы собаку купить” — ей-богу, это могло кончиться ссорой”9.

Чужая душа, как говорит русская пословица, потемки. И разве мог знать Михаил Давыдович Вольпин, о чем думала Анна Андреевна Ахматова, когда он произнес эти стихи? Быть может, она вспомнила о другом “Одиночестве”. Дело в том, что у Бунина есть еще одно стихотворение под таким же названием, но гораздо менее известное, чем первое.

И. А. Бунин был человеком злопамятным (еще одна черта характера, роднящая его с Ахматовой). За нанесенные ему когда-то обиды он мстил стихами. Эта сторона его поэтической деятельности осталась вне внимания буниноведов, которые, в большинстве своем, до сих пор недооценивают его поэзию. А между тем он был блестящим пародистом, что и доказывают его стихотворные выпады против Ахматовой и Гумилева. Обе “пародии” (беру это слово в кавычки, чтобы не дразнить современных гусей от литературоведения) написаны почти одновре­менно, первая — 10-го, а вторая — 13 сентября 1915 года. Одновременность, разумеется, носила целенаправленный характер — так сказать, два выстрела по двум рядом стоящим мишеням.

Если первая книга стихов Ахматовой “Вечер” (1912) не обратила на себя особенного внимания Бунина, то вторая, “Четки”, вышедшая 15 марта 1914 года, напротив, вызвала его неподдельный интерес, о чем еще будет сказано ниже. Хотя бы потому, что бунинский протеже, молодой и злобный критик Давид Тальников в своей рецензии на “Четки” обвинил Ахматову в плагиате у него, Бунина. Статьей этой Тальников, по словам Ахматовой, преследовал цель ее “уничтожить”10, поэтому общая направленность статьи понятна. Но особенно любопытно одно место: “Имя Анна — “сладчайшее для губ людских”, понятно почему: ведь это имя автора. Но взята эта “сладость” у Бунина, у которого: “Сладчайшее из слов земных — Рахиль” в одном из его чудесных сонетов”11.

Чтобы вполне оценить искусство Бунина-пародиста, надо сначала напомнить читателям стихотворение Ахматовой (заранее испрашивая прощения за длинные цитаты):

 

В то время я гостила на земле.

Мне дали имя при крещенье — Анна,

Сладчайшее для губ людских и слуха.

Так дивно знала я земную радость

И праздников считала не двенадцать,

А столько, сколько было дней в году.

Я, тайному велению покорна,

Товарища свободного избрав,

Любила только солнце и деревья.

Однажды поздним летом иностранку

Я встретила в лукавый час зари,

И вместе мы купались в теплом море.

Ее одежда странной мне казалась,

Еще страннее — губы, а слова

Как звезды падали сентябрьской ночью.

И стройная меня учила плавать,

Одной рукой поддерживая тело

Неопытное на тугих волнах.

И часто, стоя в голубой воде,

Она со мной неспешно говорила,

И мне казалось, что вершины леса

Слегка шумят, или хрустит песок,

Иль голосом серебряным волынка

Вдали поет о вечере разлук.

Но слов ее я помнить не могла

И часто ночью с болью просыпалась.

Мне чудился полуоткрытый рот,

Ее глаза и гладкая прическа.

Как вестника небесного, молила

Я девушку печальную тогда:

“Скажи, скажи, зачем угасла память,

И, так томительно лаская слух,

Ты отняла блаженство повторенья?..”

И только раз, когда я виноград

В плетеную корзинку собирала,

А смуглая сидела на траве,

Глаза закрыв и распустивши косы,

И томною была и утомленной

От запаха тяжелых синих ягод

И пряного дыханья дикой мяты, —

Она слова чудесные вложила

В сокровищницу памяти моей,

И, полную корзинку уронив,

Припала я к земле сухой и душной,

Как к милому, когда поет любовь.

            (“Эпические мотивы”, 1913. 1, 157—158)

 

И вот второе бунинское “Одиночество”:

 

Худая компаньонка, иностранка,

Купалась в море вечером холодным

И все ждала, что кто-нибудь увидит,

Как выбежит она, полунагая,

В трико, прилипшем к телу, из прибоя.

Потом, надев широкий балахон,

Сидела на песке и ела сливы,

А крупный пес с гремящим лаем прядал

В прибрежную сиреневую кипень

И жаркой пастью радостно кидался

На черный мяч, который с криком “hop!”

Она швыряла в воду... Загорелся

Вдали маяк лучистою звездой...

Сырел песок, взошла луна над морем,

И по волнам у берега ломался,

Сверкал зеленый глянец... На обрыве,

Что возвышался сзади, в светлом небе,

Чернела одинокая скамья...

Там постоял с раскрытой головою

Писатель, пообедавший в гостях,

Сигару покурил и, усмехнувшись,

Подумал: “Полосатое трико

Ее на зебру делало похожей”.

                                                (1, 373 — 374)

 

Бунин, используя ахматовский образ таинственной “иностранки”, а заодно и стихотворный размер, переводит чувственный ахматовский романтизм в иронический план. У Ахматовой “иностранка” — своеобразное альтер-эго ее Музы, у Бунина — не более чем объект для наблюдения. Его “писатель” — персонаж, напоминающий чеховского Тригорина, делает из увиденного недалеко идущий вывод: “Полосатое трико // Ее на зебру делало похожей”. Ирония напрочь убивает романтизм, поэзия переходит в прозу. Бунин виртуозно владеет обоими ипостасями своего таланта и, в данном случае, смешивает их. Точность наблюдения деталей окружающего мира и у Ахматовой, и у Бунина остается, но при бунинском ироническом подходе к происходящему становится невозможным ахматовский эгоцентризм. Романтическое двойничество ахматовского мира, ее двусмысленная любовная игра с девушкой-иностранкой подменяется у Бунина вполне реалистической игрой иностранки с ее любимым псом. Для Бунина в стихотворении важен образ “одинокой скамьи”, возле которой стоит “писатель, пообедавший в гостях”. Ему и в голову не приходит пригласить на эту скамью иностранку, хотя для подлунного свидания, казалось бы, есть все условия. Но он предпочитает позу наблюдателя: в “сокровищницу своей памяти” он вкладывает не “чудесные слова”, а лишь циничное, хотя и точное наблюдение. Этакий поздний Валентин Петрович Катаев, обреченный на вечное одиночество. Грустная полу­чилась у Бунина пародия, в ней уже как бы предчувствуется скорое расставание с собственной поэзией.