Новизна его выступит отчетливо, если мы сравним Гамсуна с его литературными родственниками, которые вошли вместе с ним в XX век в Европе и не слишком любимой им Америке. Вспомнив таких писателей, как Киплинг, Джек Лондон или мало знакомый Европе Михаил Пришвин или Александр Куприн, мы найдем, что они тоже были провозвестниками стихийных, естественных, первозданных сил. Они расслышали язык птиц и животных, у них заговорили лесные чащи, снежные пустыни, джунгли и их обитатели.
Но Гамсун сразу пошел дальше. Он поднял природу внутри самого человека, внутри самой высокой и тонкой духовной организации. Гордый европеец, привыкший полагать, что он призван природу покорять, через Гамсуна вдруг узнал, что ее ни с чем не сравнимая мощь продолжает, не обращая внимания на ее деловое употребление, руководить им изнутри, что она обеспечивает свободу души, выводит к тайнам мироздания, питает любовь. Перегородки, искусственные средостения между природой и человеком у Гамсуна отпали. Он сумел воочию, в живых характерах восстановить, как он сказал в одной статье, “ощущение нашего кровного родства со всем сущим”2.
Вполне возможно, что эта способность была рождена неповторимым обликом Норвегии. По крайней мере, так это понимает лучший в современной России знаток и поклонница Гамсуна Элеонора Панкратова; она пишет: “природа Норвегии и по настоящее время сохраняет свою первозданную нетронутость, и человек с его радостями и страданиями, а также объектами его деятельности — фабриками, заводами, верфями — кажется здесь каким-то маленьким и ничтожным перед лицом ее Величества, ее гор, моря, лесов”3. Но не менее очевидно, что Гамсун вызвал в каждом голос его собственной природы, какой бы она ни была, поднял в сознание ее всю.
Участие природы в жизни души было для него первым условием культуры. Понятна его привязанность к тому, что сохраняло и поддерживало эту связь: к сельскому быту, к сельскому труду. Я не могу, к сожалению, судить, как это выглядит в норвежском языке, но в некоторых других, в частности в русском, понятие “культура” соединено с возделыванием земли, оно вошло в термин “сельскохозяйственные культуры” — “культура пшеницы”, “культура овса” и т. п. То есть это нечто такое, что требует выращивания, сотрудничества с неизведанными силами жизни, а не, так сказать, фабричного изготовления. По мнению одного русского мыслителя, П. А. Флоренского, современный ученый “не с природою живет, но усиливается устроить ей тюрьму из понятий”4. Эту разницу, видимо, остро чувствовал Гамсун, и его художественная натура постоянно искала пути победить узкоутилитарный примитив, освободить скрытые возможности “первопорядка”.
По всем этим привязанностям и склонностям Гамсуна, наверное, можно считать представителем континентальной Европы, Европы земли. Он так и назвал произведение, за которое получил Нобелевскую премию, “Плоды земные”. Его германская ориентация в этом мироощущении тоже естественна. В Германии родился первый “философ природы” Шеллинг, в Германии был Гете, вся поэзия и научная деятельность которого подтвердили его мысль “Wie herrlich leuchtet mir die Natur” (“Как великолепно сияет навстречу мне природа”). Hемцы подняли в XIX веке целую дисциплину, практически неизвестную в других странах Европы, “Naturkunde” (“природоведение”); в Восточной Пруссии, неподалеку от Норвегии, сложилось образцовое земледелие, основанное на глубоком уважении к природе, уходу за ней (“Pflege”), а в послевоенный период, уже в наши дни, Германия дала Европе самое сильное движение “зеленых”.
Правда и то, что от прогерманских настроений до пангерманизма один шаг, и Гамсун не удержался от того, чтобы его сделать. Национализм, это сильнейшее искушение национальной идеи, не миновал и его, что имело тяжелые последствия для него самого и для его родины.
Но не забудем: в существо его художественных созданий, в сердцевину известных нам и переживаемых людьми характеров этот подход не проник. Он остался печальным эпизодом истории, а его образы сделались общим достоянием. Почти одновременно с восторженной статьей о Гамсуне (1908) Александр Куприн в России написал статью о Киплинге, которого тоже приветствовал, но с оговорками: “В его рассказах — особенно если прочитаешь все, без перерыва, залпом, — чувствуется не гений, родина которого мир, а Киплинг англичанин, только англичанин... Как бы ни был читатель очарован этим волшебником, он видит из-за его строчек настоящего культурного сына жестокой, алчной, купеческой современной Англии... повторяю, только узость идеалов Киплинга, стесненных слепым национализмом, мешает признать его гениальным писателем”1. По-видимому, разница эта сказывается при чтении обоих авторов и сегодня.