Но когда явился Гамсун — эти настроения сошлись, и он был принят в России, как родной. Дело дошло до того, что в первой русской книге о Гамсуне (1910) сказано следующее: “Его тонкая, чрезвычайно сложная и запутанная психология непонятна для норвежцев. По своей натуре Гамсун ближе нам, русским... Нам понятны его полная независимость во взглядах, его презрение к традициям, к тому, что “признано всеми”, нам понятна его безграничная смелость...” и т. п.3
Языковый барьер помешал мне познакомиться с книгой Мартина Нага “Гамсун — норвежский Достоевский”, и когда я пишу эти слова, мне еще неизвестен доклад профессора Гейра Хетсо о Гамсуне и Достоевском. Но, мне кажется, Гамсун еще более похож на своего старшего сверстника в России, одинокого последователя Достоевского Василия Розанова (1856—1919). Именно Розанов исповедовал у нас, как и Гамсун, священное отношение к естественным началам любви; взламывал, где только мог, омертвелую кору жизни; не боялся отбрасывать логику, где она противоречила правде, и т. д. Для сравнения приведу лишь одну мысль Гамсуна в его критике Эмерсона, опечаленного “легкомысленной жизнью” Шекспира: “Его психологический взгляд не идет дальше наименее человеческого в человеке, т.е. морали”4. И вот Розанов: “я еще не такой подлец, чтобы думать о морали. Миллионы лет прошло, пока моя душа выпущена была погулять на белый свет; и вдруг бы я ей сказал: ты, душенька, не забывайся и гуляй “по морали”. Нет, я ей скажу: гуляй, душенька, гуляй, славненькая, гуляй, добренькая, гуляй, как сама знаешь. А к вечеру пойдешь к Богу”5. Оба, кстати, никогда не отходили от Бога, а Гамсун в очень близких Розанову выражениях жалел неверующих: “странно, что неверующие так бездумно равнодушны к собственному благу”6.
Очень привлекало русских и до сих пор действует у нас через его книги личное нравственное здоровье Гамсуна. Представить только, что девяностолетний человек, находясь в его положении, записывает: “внутри меня клокочет радость бытия”1. Портреты его современников, созданные Эдвардом Мунком, чуть ли не все несут на себе тревожный прерывистый свет времени, включая автопортреты. И только лицо Гамсуна обрисовано с естественностью и простотой, к которой, кажется, ничего не добавляет стиль художника (1896). Это лицо цельного, нераздерганного человека, может быть, способного — вследствие излишней самонадеянности — поддаваться обманам, но не допускающего их до внутреннего ядра; человека, готового честно ответить за все, во что он верит. Это не худшее наследство из тех, что оставляет нам XX век.
У нас в России не забудут также, что сказал Гамсун на суде: “Немецкий народ относился ко мне с уважением, так же как народ русский. Эти две могучие нации благоволили ко мне и не всегда отвергали мои обращения”2. Нам приятно сознавать не только то, что оно было так сказано, но и то, что это правда3.
М.Кононенко • Неизвестный М. Ю. Лермонтов (Наш современник N7 2001)
МИХАИЛ КОНОНЕНКО
НЕИЗВЕСТНЫЙ М. Ю. ЛЕРМОНТОВ
(О “Песне про царя Ивана Васильевича,
молодого опричника и удалого купца Калашникова”)
Ц А Р Ь И В А Н В А С И Л Ь Е В И Ч,
К И Р И Б Е Е В И Ч,
К У П Е Ц К А Л А Ш Н И К О В
Именно в такой последовательности разместил действующих лиц в названии своего произведения Лермонтов. Однако Белинский, начиная работать над своей статьей о поэме, не обращает на это никакого внимания, и большую часть статьи он посвящает купцу Калашникову. Его последователи действуют еще решительнее и укорачивают в своем “прокрустовом ложе” название самого произведения: выкинув из названия “Песни” и грозного царя и его опричника, они получают укороченное название — “Песня про купца Калашникова”.
Зная об ошибке, допущенной Белинским, попытаемся освободиться от стереотипа восприятия образа Ивана Грозного, навязанного нам в результате этой ошибки и многократного ее тиражирования толкователями произведения. Попытаемся посмотреть на Ивана Грозного не глазами Белинского, а глазами самого Лермонтова с помощью его “Песни”.