Выбрать главу

Почти сто великолепных сооружений — храмы, дворцы, усадьбы, парки, созданные его смелым и вольным гением, украшали наши столицы и города. И, уж конечно, не мог он не оставить своего благодарного следа на милой сердцу его родимой земле. В самом Торжке (бывший Новый Торг, отсюда и “новотор”) высится совершенный в своих пропорциях Борисоглебский монастырь с оригинальной надвратной церковью. Над родником-колодцем, неподалеку от бездушного современного бетонного моста в центре Торжка, — поразительной красоты львовская ротонда. Кое-что из его творений сохранилось в окрестностях города: Николо-Черенчицы, Прямухино, Грузины, Василево...

И Митино. Здесь Львов по просьбе своих родственников, владельцев усадьбы, возвел на высоком речном берегу невиданное, небывалое для тех мест сооружение — пирамиду из нетесаных валунов, точь-в-точь египетскую (только масштабом гораздо поменьше), причем без единой капли цемента! Львовская пирамида отличалась от прапрапрабабушек своих и самим предназначением: не склеп был это, а винный погреб, и не могильное молчание было суждено ей, а буйное жизненное веселье. Такая “египетская” по своей форме, она, однако, столь русская — стоит по сей день на вольном нашем просторе!

Да, и еще: в километре от Митино находится одна из жемчужин “пушкинского кольца” — могила Анны Петровны Керн. Она вот уже 120 лет покоится на кладбище деревни Прутня, неподалеку от фамильных захоронений князей Львовых и последующих владельцев имения. Рядом —заброшенная церковь с роскошными когда-то, полуразмытыми, потускневшими фресками на внешних стенах; оригинальная многоугольная звонница, наполненная несмолкаемым квохчущим голубиным воркованием; бурьян, лопухи, а в них расколотые мраморные плиты — надгробия былых хозяев здешних мест... К могилке Анны Петровны ведет посыпанная кирпичной крошкой тропинка; за скромной невысокой оградой еще недавно лежал простой русский камень-валун, а в углубление на нем была встроена мраморная плита с четырьмя строчками гения, которые и поныне во всем мире заставляют учащенно биться молодые и немолодые сердца:

Я помню чудное мгновенье,

Передо мной явилась ты,

Как мимолетное виденье,

Как гений чистой красоты...

Она навеки упокоилась здесь волею исторического случая. По завещанию ее должны были похоронить неподалеку, в селе Грузины, на правом берегу Тверцы. Но своенравная река весной сорвала мосты и паромы. И тогда митинские Львовы, ее друзья и дальние родственники, предали тело земле на погосте близ Прутненской церкви.

Диковинная пирамида своей вечерней тенью указывает сегодня путь к широко распахнутому, как дружеские объятья, современному зданию о восьми этажах. Это — санаторий “Митино”, главным врачом которого вот уже почти 35 лет бессменно работает человек, отдыхающий сейчас под дубом-великаном.

Судьбой выпало ему быть хранителем, оберегателем здешних волшебных мест, растерзанных, изломанных безжалостным XX веком. Именно ему довелось, после долгих-долгих лет прозябания колхозного санатория, встраивать новое, животворное в благородные обломки былого, пожухлого, почти исчезнувшего великолепия Митинской усадьбы. “Новотор”, как и князь Львов, хоть и не по рождению, а волею судеб, он стал продолжателем деяний князя — пусть не по масштабу и разнообразию дарований, но уж точно по масштабу русской любящей и беспокойной души, которая за все в ответе и неуклончива от любых жизненных тягот, от грозных вызовов времени.

Вот я назвал главврача “новотором” и русской души человеком. Отвечаю за свои слова по сути, хоть и времена другие, и житейские обстоятельства выглядят во многом иначе.

...С трудом поднимаясь со скамейки, грузный человек протягивает руку: “Шчербаков, Андрей Алексеевич. Добро пожаловать в Митино”. Рукопожатие крепкое, мужское — как бы не ойкнуть! И такие веселые, озорные, молодые глаза на округлом и гладком лице...

Малая родина его — на Могилевщине, в Белоруссии. Отсюда твердые шипящие, твердое “р” — от родной белорусской “мовы”. Знаю, что может он, когда постарается, говорить и “по-московски”, но случается это очень редко. Подлаживание, и м и т а ц и я — во всем и всегда чужды его натуре. И потому самым з н а к о в ы м (как модно нынче говорить) словом в его устах часто звучит белорусское “Ё с ц ь!”. У него всегда и все есть, все главное либо в наличии, либо в неизбежной перспективе. Это слово для него — и символ, и позиция, и стимул. “Все ёсць” — это значит, что уже ничего для себя не нужно, достаток обеспечен; значит, человек, которому чужды нытье, зависть и жадность, имеет благословенную возможность всего себя отдать делу и людям. Делу для людей.

...В 1941-м ему было пятнадцать. Андрей — старший сын в доме, да еще шестеро по лавкам. Он — главный помощник батьки по хозяйству. Скотину пас, сено косил, к уходу за пчелами приучался (теперь-то он великий мастер по части пчеловодства — тридцать ульев знаменитый митинский дуб опоясывают!). Не воин еще, но вполне подходящ для немецкой неволи. Звезду на грудь — и вкалывай, юный “остарбайтер”, где-нибудь на подземном заводе или на ферме у толстомясой фрау на благо “тысячелетнего рейха”...

Деревня Щербачи — в 15 километрах от Кричева; неподалеку — железнодорожная станция, где Андрей вместе с другими мальчишками день и ночь таскали шпалы, грузили вагоны. Вкалывали под страхом получить пинка прикладом, а то и пулю.

— И знаешь, кто больше всех над нами изгалялся? — спрашивает Андрей Алексеевич, и его глаза тускнеют от гнева и боли. — Свои же, и не просто полицаи-“бобики”, а вчерашние одноклассники. Вот так-то случалось на войне!

Я ахнул от удивления. Спросил: “И где они, эти подонки? Что-нибудь об их судьбе известно?” Щербаков жестко пресек разговор: “Все згинули; ни один с той поры за все 60 лет не объявился. Не зря говорится: есть Божий суд! Он их всех покарал.“

А неволя фашистская была рядом: собрали как-то под осень 43-го рано утром всех подростков и повели колонной на станцию под конвоем полицаев, чтобы “отгрузить” в Германию. Да только юный Андрей хорошо знал дорогу, все кочки и ямки, сумел улизнуть. Скрывался в болоте, потом в лесу встретил партизан. А Щербачи немцы, отступая, спалили дотла. Наших встретили со слезами радости, вылезши из сырых землянок...

Так пролетели почти три оккупационных года — голодные, тревожные, безрадостные. Окаянные годы. А когда пришли наши — Андрея сразу в действующую армию: “годен — ровно под аршин!” Ему уже стукнуло семнадцать. До Победы было еще больше года...

Как-то он обронил, вспоминая войну: “Ты про заградотряды слыхал? И про приказ № 227? Нам про это “старики”-солдаты рассказывали втихаря. Но в 44-м, ты знаешь, такие отряды надо было, ей-Богу, скорее впереди наших наступающих войск ставить — так рвались в бой, так воевать научились. И рисковать тоже — с умом и выдержкой. Я боялся, что не успею отличиться в бою: немец-то был сломлен”.

Нет, успел! В феврале 45-го он получил самую дорогую для него награду — медаль “За отвагу”. Молодой, щупленький тогда связист Андрей Щербаков сумел задержать бродившую в расположении его части группу немцев — аж 14 человек! Поднял тревогу, вызвал срочно наших — а потом сам и разоружил, и отконвоировал “своих” пленных, куда надо.

Казалось, вот она, победа, рядом, рукой подать. Еще бросок — и Берлин! Но... брать Берлин ему, увы, не пришлось. В апреле 45-го немецкий снайпер поймал-таки на мушку юркого связиста: две пули — в левое бедро, третья — “контрольная” — в голову. Хорошо, ушанка выручила: сдвинута оказалась набекрень, и пуля только волосы прошила...

И началась для солдата совсем другая, затяжная и долгая война — с самим собой, за самого себя, за свое будущее, затянутое кровавой, непроглядной пеленой невыносимой боли. Нога чужая: перебит нервный ствол, началось воспаление костного мозга.

Один госпиталь, другой, третий... Операция... еще... и еще... сколько их, когда это кончится?! Четыре нескончаемых года на бурых, застиранных больничных простынях, как на поле брани, сражались воля — и боль, вера — и отчаяние, упрямство — и дурманящая слабость: а может быть, и без ноги проживу? Вон их сколько, “обрубков”, рассеяла война по всей земле. Спрашивал доктора, есть ли надежда. Бывший фронтовой врач, отрезавший, наверное, целую груду изувеченных конечностей, гладил его по онемелой ноге и говорил, глядя в глаза, только одно: “Держись, солдат! Надежда есть, дело за тобой”.