Нет, не только действительность виновата в том, что так изуродовала человека, но и писатели, выпустившие в литературу урода, ответственны за эту злобную тенденцию в нашей литературе. И писатели, и критики ответственны за то, что заставляют понимать под “предельной правдой жизни” эту сенчинскую сплошную “жизнежижу”. Герой Сенчина говорит: “Мне нечем особенно дорожить, нечего защищать, охранять в себе и беречь”. Под этими словами мог бы подписаться и герой Свириденкова (хотя не достигший профессионального мастерства Свириденков пока еще менее циничен, чем его старший товарищ-правдолюбец). И таких “правдолюбцев” мы можем еще немало отыскать в современной литературе. Они дали в своих сочинениях отрицательный облик времени. В жизни их героев нет ни мужества, ни страха. Не случайно критики не раз указывали (впрочем, только дружески похлопывая по плечу), что “автор Сенчин не дает в своих произведениях никаких ответов”. Он не дает ответов, так как его собственный писательский критицизм абсолютно безмыслен. И Сенчин, и Свириденков только и смогли безвольно зафиксировать растрату жизни в своих героях, — жизни, которая для них не дар, но в которой отбывают они, с некой обреченностью пожизненного заключенного, свой срок, укорачивая его смертельными наслаждениями. Яд времени впитывается, опять-таки, с безразличием совершенно немыслимым ни для каких прежних поколений.
Казалось бы, молодым писателям был бы к лицу, даже естественен, некий вызов, некий суд над временем. Ведь не раз поколение в литературе начиналось с конфликта. Но и на это нет у них никаких сил, — осталась только мелкая поколенческая гордыня, направленная на примитивную войну с “предками” за лишний червонец. Нет числа таким героям, которые вообще не способны говорить “нет”: погруженные в тьму реальности, они воровато тратят себя на удовольствия (и отсутствует разница в этом стремлении у семейных героев Сенчина или рано постаревших подростков Свириденкова). Но мы слышим другое, мол, Сенчин не принимает действительности, возвращает ей свой билет. Но тогда очень естественно было бы полюбопытствовать: зачем и почему он его возвращает? Нет, он как раз видит выгоду в том, чтобы якобы не принимать действительности (не “принимать” в допустимую либеральную меру). Ведь сегодня именно комфортнее вообще не ставить никаких поколенческих “проклятых вопросов”. И это, кажется, впервые произошло в русской литературе. Впервые в поколении нет “проклятых вопросов”. Впервые только “пофигизм” и только “приколы” подменили сильные чувства.
Первый и самый важный урок такой прозы — душа в ней продана. Такая проза — это собрание акционерного общества без всякой ответственности перед русской литературной традицией. Писатель словно загодя, наперед изъял все главные смыслы русской культуры, словно по дешевке продал души своих героев, а потом только начал писать, превратив своих героев, действительно, в клонируемые существа. Эта литература безжалостна, безлюба, бездушна. И я не хочу от нее отмахнуться прежде всего потому, что и к нам идут эти авторы. И мы печатаем их произведения. И мы не можем не видеть, что за годы “новой жизни” в России вполне оформилась такая литература, и она имеет своих последователей и читателей. Так что же такое перед нами? Эта проза — совсем не приговор переменам, перестройкам, продажности нашей действительности, как часто пытаются ее оправдать. Для приговора в ней слишком мало силы — и творческой, и жизненной. Эта проза — действительно клон, появившийся в результате тотального исключения идеологии из жизни и литературы. Эта проза — урод, родившийся в ситуации убитой Большой идеи. И не надо нам заигрывать с молодым поколением, умиляясь их злобной правде жизни, ахая и охая по поводу их жестокости. Не имеем мы права все списать на социологию — все объяснять внешним фоном. Эта проза свободного поколения отразила парадоксальным образом только одно: свобода ничего не гарантирует в творчестве. Механическое овладение свободой дает результаты самые плачевные.